подходя ко мне, он посмотрел на меня, выведенного, вытолканного из карцера, осветил фонарем мне лицо и сел к столу написать что-то на бумажке, не откладывая в дальний ящик. И ушел. Эту бумажку я увидел 23 июня 1943 года в ревтрибунале на моем суде. Ее зачли в качестве документа. В бумажке было дословно — я помню тот текст наизусть: «Справка. Заключенный Шаламов в амбулаторию № 1 спецзоны Джелгала не обращался. Заведующий медпунктом врач Мохнач».

Эту справку читали вслух на моем суде, к вящей славе уполномоченного Федорова, который вел мое дело. Все было ложью в моем процессе, и обвинение, и свидетели, и экспертиза. Истинной была только человеческая подлость.

Я даже не успел порадоваться в том июне 1943 года, что десятилетний срок — подарок ко дню моего рождения. «Подарок, — так говорили мне все знатоки подобных ситуаций. — Ты ведь не был расстрелян. Тебе не выдали срока весом — семь граммов свинца».

Все это казалось пустяками перед реальностью иглы, которую я не мог держать по-портновски.

Но и это — пустяки.

Где-то — вверху или внизу, я так и не узнал за всю мою жизнь — ходили винтовые колеса, двигающие пароход судьбы, маятник, раскачивающийся от жизни до смерти, — выражаясь высоким штилем.

Где-то писались циркуляры, трещали телефоны селекторной связи. Где-то кто-то за что-то отвечал. И как ничтожный результат казеннейшего медицинского сопротивления смерти перед карающим мечом государства рождались инструкции, приказы, отписки высшего начальства. Волны бумажного моря, плещущие в берега отнюдь не бумажной судьбы. Доходяги, дистрофики колымские не имели права на медпомощь, на больницу по истинной своей болезни. Даже в морге патологоанатом твердо искажал истину, лгал даже после смерти, указывая другой диагноз. Истинный диагноз алиментарной дистрофии появился в лагерных медицинских документах только после Ленинградской блокады, во время войны было разрешено называть голодом голод, а пока доходяг клали умирать с диагнозом полиавитаминоза, гриппозной пневмонии, в редких случаях РФИ — резкое физическое истощение.

Даже цинга имела контрольные цифры, дальше которых врачам не рекомендовалось заходить в койко-днях, в группе «В» и «Б». Высокий койко-день, окрик высшего начальства, и врач переставал быть врачом.

Дизентерия — вот с чем было разрешено госпитализировать заключенных. Поток дизентерийных больных сметал все официальные рогатки. Доходяга тонко чувствует слабину — куда, в какие ворота пропускают к отдыху, к передышке — хоть на час, хоть на день. Тело, желудок заключенного — не анероид. Желудок не предупреждает. Но инстинкт самосохранения заставляет доходягу смотреть на амбулаторную дверь, которая, может быть, приведет к смерти, а может быть, к жизни.

«Тысячу раз больной» — термин, над которым смеются все больные и медицинские верхи, — глубок, справедлив, точен, серьезен.

Доходяга вырвет у судьбы хоть день отдыха, чтоб снова возвратиться на свои земные пути, очень схожие с путями небесными.

Самое главное — это контрольная цифра, план. Попасть в этот план — трудная задача, каков бы ни был поток поносников — двери в больницу узкие.

Витаминный комбинат, где я жил, имел всего два места на дизентерию в районную больницу, две драгоценные путевки, и то отвоеванные с боем для «витаминки», ибо дизентерия прииска золотого или оловянного рудника или дизентерия дорожного строительства стоит дороже поносников витаминного комбината.

Витаминным комбинатом назывался просто сарай, где в котлах варили экстракт стланика — ядовитую, дрянную, горчайшую смесь коричневого цвета, сваренную в многодневном кипячении в сгущенную смесь. Эта смесь варилась из иголок хвои, которые «щипали» арестанты по всей Колыме, доходяги — обессилевшие в золотом забое. Выбравшихся из золотого разреза заставляли умирать, создавая витаминный продукт — экстракт хвои. Горчайшая ирония была в самом названии комбината. По мысли начальства и вековому опыту мировых северных путешествий — хвоя была единственным местным средством от болезни полярников и тюрем — цинги.

Экстракт этот был взят на официальное вооружение всей северной медицины лагерей как единственное средство спасения, если уж стланик не помогает — значит, никто не поможет.

Тошнотворную эту смесь нам давали трижды в день, без нее не давали пищи в столовой. Как ни напряженно ждет желудок арестанта любую юшку из муки, чтобы прославить любую пищу, этот важный момент, возникающий трижды в день, администрация безнадежно портила, заставляя вкусить предваряющий глоток экстракта хвои. От этой горчайшей смеси икается, содрогается желудок несколько минут, и аппетит безнадежно испорчен. В стланике этом был тоже какой-то элемент кары, возмездия.

Штыки охраняли узкий проход в столовую, столик, где с ведром и крошечным жестяным черпачком из консервной банки сидел лагерный «лепило» — лекпом — и вливал каждому в рот целительную дозу отравы.

Особенность этой многолетней пытки стлаником, наказания черпачком, проводимой по всему Союзу, была в том, что никакого витамина С, который мог бы спасти от цинги, — в этом экстракте, вываренном в семи котлах, — не было. Витамин С очень нестоек, он пропадает после пятнадцати минут кипячения.

Однако велась медицинская статистика, вполне достоверная, где убедительно доказывалось «с цифрами в руках», что прииск дает больше золота, снижает койко-день. Что люди, вернее, доходяги, умиравшие от цинги, умерли только оттого, что сплюнули спасительную смесь. Составлялись даже акты на сплюнувших, сажали их и в карцеры, в РУРы. Таблиц таких было немало.

Вся борьба с цингой была кровавым, трагическим фарсом, вполне под стать фантастическому реализму тогдашней нашей жизни.

Уже после войны, когда разобрались на самом высшем уровне в этом кровавом предмете, — стланик был запрещен начисто и повсеместно.

После войны в большом количестве на Север стали завозить плоды шиповника, содержащие реальный витамин С.

Шиповника на Колыме пропасть — горного, низкорослого, с лиловым мясом ягод. А нам, в наше время, запрещали подходить к шиповнику во время работы, стреляли даже в тех и убивали, кто хотел съесть эту ягоду, плод, вовсе не зная об ее целительной сущности. Конвой охранял шиповник от арестантов.

Шиповник гнил, сох, уходил под снег, чтобы снова возникнуть весной, выглянуть из-под льда сладчайшей, нежнейшей приманкой, соблазняя язык только вкусом, таинственной верой, а не знанием, не наукой, умещенной в циркуляры, где рекомендовался только стланик, кедрач, экстракт с Витаминного комбината. Зачарованный шиповником доходяга переступал зону, магический круг, очерченный вышками, и получал пулю в затылок.

Для того чтобы завоевать путевку на дизентерию, надо было предъявить «стул» — комочек слизи из заднего прохода. Арестант-доходяга при нормальной лагерной пище имеет «стул» раз в пять дней, не чаще. Очередное медицинское чудо. Каждая крошка всасывается любой клеткой тела, не только, кажется, кишечником и желудком. Кожа тоже хотела бы, готова была всасывать пищу. Кишечник отдает, выбрасывает нечто малопонятное — трудно даже объяснить, что он выбрасывает.

Арестант не всегда может заставить свою прямую кишку извергнуть в руки врача документальный и спасительный комочек слизи. Ни о какой неловкости, стыде нет и разговора, конечно. Стыдно — это понятие слишком человеческое.

Но вот появляется шанс спастись, а кишечник не срабатывает, не выбрасывает этот комочек слизи.

Врач терпеливо ждет тут же. Не будет комочка, не будет больницы. Путевкой воспользуется кто-то другой, а этих других — немало. Это ты — счастливчик, только задница твоя, прямая кишка не может сделать рывка, плевка, старта в бессмертие.

Наконец что-то выпадает, выжато из лабиринтов кишечника, из этих двенадцати метров труб, чья перистальтика вдруг отказала.

Я сидел за забором, давил на свой живот изо всех сил, умоляя прямую кишку выдавить, выдать заветное количество слизи.

Врач сидел терпеливо, курил махорочную свою папиросу. Ветер шевелил драгоценную путевку на столе, зажатую бензинкой-«колымчанкой». Подписывать такие путевки полагалось только врачу при личной ответственности врача за диагноз.

Я позвал на помощь всю свою злобу. И кишечник сработал. Прямая кишка выбросила какой-то плевок, брызгу — если слово «брызги» имеет единственное число, комочек слизи серо-зеленого цвета с драгоценной красной нитью — прослойкой необычайной ценности.

Количество кала уместилось на середине ольхового листика, и мне сначала показалось, что крови-то в моей слизи и нет.

Но врач был опытней меня. Он поднес плевок моей прямой кишки к глазам, понюхал слизь, отбросил ольховый листок и, не умывая рук, подписал путевку.

В ту же белую северную ночь я был привезен в районную больницу «Беличья». Больница «Беличья» имела штамп «Центральная районная больница Северного горного управления» — это сочетание слов применялось и в разговоре, в быту и в официальной переписке. Что возникло раньше другого — быт ли узаконил бюрократический узор, или формула только выразила душу бюрократа, — не знаю. «Не веришь — прими за сказку», по блатной пословице. На самом же деле наряду с другими — Западным, Юго-Западным, Южным — районами Колымы «Беличья» обслуживала Северный район, была районной больницей. Центральной же больницей для заключенных была огромная, возводящаяся близ Магадана, на 23-м километре главной трассы Магадан — Сусуман — Нера, больница на тысячу коек, позднее переведенная на Левый берег реки Колымы.

Огромная, с подсобными предприятиями, с рыбалкой, совхозом больница на тысячу коек, на тысячу смертей в день в месяцы «пик» доходяг Колымы. Здесь, на 23-м километре, шла актировка — последний этап перед морем — и свободой или смертью где-нибудь в инвалидном лагере под Комсомольском. На 23-м километре зубы дракона, разжимаясь последний раз, выпускали на «волю» — разумеется, случайно уцелевших в колымских сражениях, морозах.

«Беличья» же была на 501-м километре этой трассы близ Ягодного, всего в шести километрах от северного центра, давно превратившегося в город, а в 1937 году я сам переходил вброд речку, и боец наш застрелил большого глухаря, прямо, не отводя в сторону, даже не сажая на землю этапа.

В Ягодном меня и судили несколько месяцев назад.

«Беличья» была больница коек на сто для заключенных, со скромным штатом обслуги — четыре врача, четыре фельдшера и санитара — все из заключенных. Только главный врач была договорница, член партии, Нина Владимировна Савоева, осетинка, по прозвищу «Черная мама».

Кроме этого штата больница могла держать на всевозможных ОП и ОК — дело ведь было не в тридцать восьмом, когда никаких ОК и ОП не было при больнице на «Партизане», в расстрельное гаранинское время.

Ущерб, убыль людей в то время пополнялись с материка легко, и в смертную карусель запускали все новые и новые этапы. В тридцать восьмом даже пешие этапы водили в Ягодное. Из колонны в 300 человек до Ягодного доходили восемь, остальные оседали в пути, отмораживали ноги, умирали. Никаких оздоровительных команд не было для врагов народа.

Иначе было в войну. Людские пополнения Москва дать не могла. Лагерному начальству было велено беречь тот списочный состав, который уже заброшен, закреплен. Вот тут-то медицине и даны были кое-какие права. В это время я на прииске «Спокойном» встретился с удивительной цифрой. Из списочного состава в 3 000 человек на работе в первой смене — 98. Остальные — или в стационарах, или в полустационарах, или в больницах, или на

Вы читаете Перчатка или КР-2
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату