километров не ехать, сам бог послал.
— Ладно, я скажу.
Кононов вернулся, я изложил ему просьбу медсестры.
— Ну, где она?
— Вон стоит.
— Ну, давай билет, у меня с собой штампов нет, но привезу через неделю, буду ехать мимо и привезу. — И Кононов засунул военный билет в карман. Машина загудела у подъезда.
Прошла неделя — военный комиссар не приехал. Две недели… Месяц… Через три месяца медсестра пришла ко мне для разгрвора.
— Ах, какую я сделала ошибку! Надо было… Тут какая-то ловушка.
— Какая ловушка?
— Я не знаю какая, меня из комсомола исключают.
— За что же вас исключают?
— За связь с врагом народа, что выпустила из рук военный билет.
— Да ведь вы отдали комиссару.
— Нет, не так было. Я отдала вам, а вы — то ли комиссару… Вот это и выясняют в комитете. Кому я отдала в руки — вам или комиссару прямо. Я сказала — вам. Ведь вам?
— Да, мне, но я ведь при вас отдал военкому.
— Ничего этого я не знаю. Знаю только, что случилось ужасное несчастье, меня исключают из комсомола, увольняют из больницы.
— Надо съездить в поселок, в райвоенкомат.
— Потерять две недели? Надо было с самого начала так сделать.
— Когда вы едете?
— Завтра.
Через две недели в коридоре я встретил медсестру чернее тучи.
— Ну что?
— Военком уехал на материк, рассчитался уже. Теперь у меня хлопоты — новый билет. Я добьюсь, что вас выгонят из больницы, на штрафной прииск загонят.
— Я-то тут при чем?
— А кто же? Это ловушка хитрая — так мне и объяснили в МВД.
Я старался забыть об этой истории. В конце концов, никто меня еще ни в чем не обвинял и на допрос не вызывал, но память о полковнике Кононове окрасилась в какие-то новые тона.
Внезапно ночью меня вызвали на вахту.
— Вот он и есть, — кричал из-за барьера полковник Кононов. — Пропустите!
— Проходите. А говорят, вы на материк собрались?
— Я собрался в отпуск, но в отпуск меня не отпустили. Я добился расчета и уволился. Совсем. Уезжаю. Заехал проститься.
— Только проститься?
— Нет. Когда я сдавал дела, в углу стола нашел военный билет — никак не мог вспомнить, где я его взял. Если бы на твою фамилию, вспомнил бы. А на Левом берегу я с тех пор не был. Вот тут все поставлено. Штамп, подпись, возьми и отдай этой даме.
— Нет, — сказал я. — Сами ей отдайте.
— Что так? Сейчас ночь.
— Я вызову ее сюда из дома с курьером. А передать нужно лично, полковник Кононов.
— Смотри.
Медсестра примчалась, и Кононов вручил ей документ.
— Поздно уже, все заявления я уже подала, меня из комсомола исключили. Подождите, напишите на бланке несколько слов.
— Прошу прощения.
И исчез в морозном тумане.
— Ну, поздравляю. Если бы тридцать седьмой год — вас бы расстреляли за такие штучки, — со злобой сказала сестра.
— Да, — сказал я, — и вас также.
Рива-Роччи
Смерть Сталина не внесла каких-нибудь новых надежд в загрубелые сердца заключенных, не подстегнула работавшие на износ моторы, уставшие толкать сгустившуюся кровь по суженным, жестким сосудам.
Но по всем радиоволнам передач, отражаясь многократным эхом гор, снега, неба, ползло по всем закоулкам поднарного арестантского жития одно слово, важное слово, обещавшее разрешить все наши проблемы: то ли праведников объявить грешниками, то ли злодеев наказать, то ли найден способ безболезненно вставить все выбитые зубы обратно.
Возникли и ползли слухи классического характера — толки об амнистии.
Юбилей любого государства от годовщины до трехсотлетия, коронации наследников, смена властей, даже кабинетов, — все это является в подземный мир из заоблачной выси в виде амнистии. Это классическая форма общения верха и низа.
Традиционная параша, которой все верят, — самая бюрократическая форма арестантских надежд.
Правительство, отвечая на традиционные ожидания, делает и традиционный шаг — объявляет эту самую амнистию.
Не отступило от обычая и правительство послесталинской эпохи. Ему казалось, что совершить этот традиционный акт, повторить царский жест — значит выполнить какой-то нравственный долг перед человечеством, что сама форма амнистии в любом ее виде полна значительного и традиционного содержания.
Для выполнения нравственного долга любого нового правительства есть старая традиционная форма, не применить которую — значит нарушить долг перед историей, страной.
Амнистия готовилась, и даже в спешном порядке, чтобы не отступить от классического образца.
Берия, Маленков и Вышинский мобилизовали верных и неверных юристов — дали им идею амнистии, все остальное было делом бюрократической техники.
Амнистия явилась на Колыму после 5 марта 1953 года к людям, прожившим всю войну в размахах маятника арестантской судьбы от слепых надежд до глубочайшего разочарования — при каждом военном поражении и каждом военном успехе. И не было прозорливого, мудрого, который определил бы, что лучше, выгоднее, спасительнее для арестанта — победы или поражения страны.
Амнистия пришла к уцелевшим троцкистам и литерникам, оставшимся в живых после гаранинских расстрелов, пережившим холод и голод золотого забоя Колымы тридцать восьмого года — сталинских лагерей уничтожения.
Всем, кто не был убит, расстрелян, забит до смерти сапогами и прикладами конвоиров, бригадиров, нарядчиков и десятников, — всем, кто уцелел, заплатив полную цену за жизнь — двойные, тройные добавки срока к своему пятилетнему, который арестант привез на Колыму из Москвы…
Не было заключенных на Колыме, осужденных по пятьдесят восьмой статье на пять лет. Пятилетники — это узкий, тончайший слой осужденных в 1937 году до свидания Берии со Сталиным и Ждановым на даче у Сталина в июне 1937 года, когда были забыты пятилетние сроки и разрешен метод номер три для добывания показаний.
Но из этого краткого списка крошечной цифры пятилетников не было к войне и во время войны ни одного, кто не получил бы довеска в десять, пятнадцать, двадцать пять лет.
А те единицы из единиц пятилетников, кто не получил довеска, не умер, не попал в архив номер три, те давно освободились и поступили на службу — убивать — десятником, надзирателем, бригадиром, начальником участка на том же самом золоте и сами стали убивать бывших своих товарищей.
Пятилетние сроки на Колыме в 1953 году имели только осужденные по местным процессам по бытовым статьям. Таких было очень немного. Им следователи просто поленились пришить, припаять пятьдесят восьмую. Иначе: лагерное дело было так убедительно, так по-бытовому ясно, что не надо было прибегать к старому, но грозному оружию пятьдесят восьмой статьи, статьи универсальной, не щадящей ни пола, ни возраста. Заключенный, отбывший срок по пятьдесят восьмой и оставленный на вечное поселение, ловчил, чтобы его снова закурочили, но по всеми уважаемой — людьми, богом и государством — краже, растрате. Словом, поймавший срок по бытовой статье отнюдь не грустил.
Колыма была лагерем рецидива не только политического, но и уголовного.
Верх юридического совершенства сталинского времени — в этом сходились две школы, два полюса уголовного права — Крыленко и Вышинского — заключался в «амальгамах», в склеивании двух преступлений — уголовного и политического. И Литвинов в своем знаменитом интервью о том, что в СССР политических заключенных нет, а есть государственные преступники, — Литвинов только повторял Вышинского.
Найти и приписать уголовщину чистому политику — и было сутью «амальгамы».
Формально же Колыма — спецлагерь, как Дахау, для рецидива — равно уголовного и политического. Их и содержали вместе. По указанию сверху. По принципиальному теоретическому указанию сверху, отказчиков-уголовников Гаранин превратил из друзей во врагов народа и судил их за саботаж по 58-й, пункт 14.
Так было всего полезней. Наиболее крупных блатарей в тридцать восьмом году расстреливали, поменьше — дали за отказы пятнадцать, двадцать,