понимаю, что никогда Он не мог сделать Своего выбора из страха, иначе Он уже не был бы подобен Богам. Боги могли благословить Его силу или взять Свое благословение обратно, но ни один Фараон никогда не примет Своего решения, слушая славословие или стоны Своих людей, — нет. Он должен был остаться верен славе Кадета! И вот Он наконец отвел глаза от Нефертари и подал руку Маатхорнефруре. Та встала, слабо всхлипнув, и пошла через зал. Хекет плакала не скрываясь, и мне не было нужды смотреть в сторону Аменхерхепишефа. Я знал, что под Его взглядом могут пасть стены Храма.

Музыканты играли, а Маатхорнефрура восседала на Древнем Троне Амона. В тот момент, когда Ее ягодицы успокоились, словно Она потревожила поверхность небольшого пруда, пиво в моем кувшине вспенилось. Не знаю, ни какие песни пели, ни того, как скоро стали расходиться придворные, не помню даже, прошла ли мимо моего стола Медовый-Шарик со своей семьей, ибо я сидел, окаменевший, в полной уверенности, что сам свет во Дворе Великих изменился. Я уже больше не различал золотые отблески каждой свечи среди миллиона и бесчисленных светильников, украшавших огромную беседку Двора Великих, но наблюдал все происходящее перед моими глазами через красное марево, походившее на более темные огни ночного поля битвы, и именно в тот час, хотя все присутствовавшие при Пожаловании узнали это лишь потом, Пехтира, возбужденный неизъяснимым беспокойством той ночи, выскочил из кроватки и выбежал в сад, где наступил на присыпанные угли костра и так жалобно закричал, что Маатхорнефрура, словно от боли, скорчилась на Троне Амона. Все видевшие это говорили, что древнее золото Бога послало мучение Ее коже, но Она просто почувствовала обожженную плоть Ее ребенка, и я много лет, почти до середины своей второй жизни, не знал, что эти ожога так изуродовали ноги мальчика, что маленький Принц ходил как Хор, не имея силы в ногах, и умер, не дожив до трех лет.

Я ничего этого не знал. Я сидел в свете павшей на меня красной мглы, и сердце мое исполнилось величайшего смятения и решимости, дотоле мне не знакомых. Итак, я знал, что чувствует Усермаатра. Наконец я сделал глубокий вдох и сказал себе, что больше не буду избегать смерти, но, подобно Нефеш- Бешеру, буду готов вступить в нее и не поверну назад, нет, не поверну. Однако уверенность в моем решении весила не более пера. Но в то же время я, вероятно, уже был близок к своей следующей жизни и, подобно жрецу, говорил себе, что в момент невыносимой муки разница между величайшей правдой и отвратительной ложью может казаться не более весомой, чем перо. И я представил себе перо и стал наблюдать, как оно трепещет при падении, и ощутил трепет красоты в своем сердце. Было ли то знание истины?

Я покинул Зал Пожалования. Поскольку Фараону надлежало прийти первым, а уйти Он должен был последним, я не попрощался с Ним или с Маатхорнефрурой, а прошел мимо Ока Маат, поверхность которого той ночью отражала полную луну, размышляя о хеттском Саппатту. Белизна моих одежд сияла так же ослепительно, как и бледное богатство луны, и я мог видеть страны по ту сторону Великой Зелени. Впервые в жизни я подумал о тех землях далеко на севере, где, должно быть, так же холодно, как на луне, и не знаю отчего — быть может, из-за обступившей меня тишины, либо как уже умерший, — но я прошел мимо стражников Нефертари, как призрак, и проскользнул в Ее покои, и пиво вспенилось в моем кувшине не зря — Она ждала меня.

„Не здесь, — сказала Она. — Я не знаю, как скоро вернется Аменхерхепишеф, переговорив со Своими людьми, — и, не дав мне времени понять, что это значит, Она повела меня в Свои сады, и мы остановились в беседке у маленького фонтана, над которым раскинулось дерево. В лунном свете мраморная скамейка холодила нашу кожу, но Ее тело было теплым, и очень страстным, и нежным еще и потому, что Она плакала. Когда я нагнулся, чтобы поцеловать первую из Ее великолепных грудей, Она схватила мою голову обеими руками и прошептала: „Этой ночью Я буду любить тебя всеми тремя Своими ртами, — и принялась смеяться, и эхо Ее смеха отозвалось в садах. — Да, у Меня есть на то основание, — сказала Она, — ибо ты — третий из трех мужчин, которых Я люблю, и единственный, на кого Я могу рассчитывать, не так ли?'

Я со всей силой, даже слишком сильно сжал Ее в своих объятиях. Правда состояла в том, что меня снова обессилела любовь к Усермаатра. Я более не мог Его ненавидеть, и если прошлой ночью я познал силу быка, то теперь под моей юбкой были не более чем чресла зайца, но Она, омывшись с одной стороны болью, а с другой — яростью, пылала такой страстью, какой я никогда в Ней не знал. Она не только любила меня Своими тремя ртами, но и призывала многих Богов, чтобы разбудить мои члены, пальцы моих ног, мои внутренности и мои губы, мой живот и мое сердце, да, даже мое сознание и длинный лук моей спины, но чем более страстной становилась Она, тем холоднее становилось мое собственное сердце, ибо в своем страхе я был исполнен также и гордости, и я хотел быть бесстрашным, поэтому я стал очень холоден, почти как жрец, на самом деле я был жрецом в объятиях льва, пока Она говорила все те, такие похожие между собой, слова, с которыми так любила играть: о моих губах и берегах реки, о моем сердце и Своей жажде, о дверях моего рта и паланкине моего живота (теперь Она была сверху), о сочленениях моих ног и маленьких губах рта между Ее ног, и Она вскрикнула, когда я вошел, о, так неожиданно стала выкрикивать грубые слова о совокуплении, грабеже и убийстве. «Нек, нек, нек, — сквозь зубы проговорила Она, — иметь тебя, убить тебя, уничтожить тебя, нек, нек, нек, ты — Мои кишки и Моя могила, Мои глаза и Мой ум, Моя смерть, Моя гробница, о, дай Мне твой член, дай Мне твое семя, иди ко Мне на бойню. Умри! — а затем Она сказала: — Смотри, узри, о, умри». Мы перевернулись, и Она легла на спину, и врата открылись в Ней. Бык Алис пребывал в Ее чреве и крылья Божественного Сокола, но голос Ее прозвучал спокойно, когда Она спросила: „Ты убьешь Его? Ты убьешь Его для Меня?' — и, когда я кивнул, она начала судорожно исходить с такой силой, что меня, словно застигнутого горной лавиной, понесло вместе с Ней, и в падении я увидел острова Ее чрева, поднимающиеся из моря, и мое семя помчалось по ущелью между ними.

Но в отличие от всех тех достойных путей, что могли бы привести меня к Ней во все великие дни моей жизни, я вместо этого извергся одной небольшой струей, и мое семя никогда не достигло бы Ее обители, потому что меня не было в нем, нет, оно просто вышло из меня, но тут я ощутил руку небес на своей спине, язык пламени, копье ярости, семь раз я ощутил, как этот огонь проникает в семь моих душ и духов, и сила этих ударов увлекла меня вперед, в мое семя. Затем я оказался под какой-то водой и поплыл. Я почувствовал, как мое сердце разделяется. Две Земли раскололись.

Я поднялся в воздух и посмотрел вниз на свое тело. Оно лежало на Ее теле, а над нами стоял Аменхерхепишеф, вытирая кинжал о мою спину, и кровь семью источниками била из меня. Она кричала, я думаю, что это было так, хотя во всех своих четырех жизнях я не мог в этом поклясться, но полагаю, что Она сказала: „Глупец, он сделал бы это для нас', но затем часть меня, вознесшаяся вверх, вновь опустилась вниз, в мое семя, и у меня сохранились некоторые воспоминания, весьма туманные, о многих моих путешествиях. Порой мне казалось, я пребываю в палатке, стены которой обдувают многие ласковые ветры, а временами я жил на берегах реки, и мимо проплывали крокодилы. Но, думаю, умерев, я вошел в жизнь собственного семени и в должный срок вновь появился на свет из чрева Нефертари. И по причине всех тех страхов, с которрлми я любил в последний раз, но и благодаря отваге моего поступка, моя вторая жизнь стала совершеннейшим воплощением взаимных уступок моих притязаний, и я окончил ее как Верховный Жрец. Но это совсем другая история, не имеющая отношения к Кадешу».

ЧЕТЫРНАДЦАТЬ

«А что случилось с Аменхерхепишефом?» — спросила моя мать. Тогда я понял, если не знал этого раньше, что Ее отказ почтить окончание рассказа Мененхетета должным молчанием означает, что теперь в ее чувствах к нему нет никакой жалости.

На эту грубость, обрушившуюся на боль его воспоминаний, он ответил лишь вздохом: «За то, что Он убил меня, — сказал он, — не последовало бы никакого наказания. Но Аменхерхепишеф разъярился на Свою мать и вот в два взмаха кинжала Он лишил Ее пупка, нарушив этим Ее связь с Царственными предками. Тут же, в раскаянии, Он отрезал и собственный пупок. Поскольку с Собой Он поступил еще более жестоко, чем со Своей матерью, от потери крови Он потерял сознание в Ее садах.

В это время Усермаатра все еще находился в Шатре, но Своим внутренним взором Он узрел, что случилось, и, не имея рядом никого из более доверенных придворных, Он послал Пепти прикончить Своего Сына. Главный Писец, обнаружив Аменхерхепишефа лежащим без сознания от потери крови, ни мгновения не колеблясь, рассек Ему позвоночник у основания шеи. За этот решительный поступок Пепти был назначен Визирем и хорошо служил Усермаатра. Я никогда по достоинству не ценил ни этого человека, ни его способностей».

«А Нефертари?»

Мой прадед помолчал. «Поскольку Она была моей матерью, я не могу говорить о Ней таким образом. Тебе скорее пристало бы уважать мое молчание, потому что ты все еще не более чем моя внучка».

VII

КНИГА ТАЙН

ОДИН

Моя мать, однако, не выказала ни малейших признаков испуга. Конечно, ее поведение было почти непристойным, и моему Отцу это не понравилось. Конец повествования Мененхетета лег тяжестью на Его сердце. Он вздохнул, словно печали всех этих событий прошли через Его губы, подобно горестному звуку, Он даже с любопытством посмотрел на Свои пальцы, словно раздумывая, сколько смогут удержать Его руки.

Затем Он и мой прадед стали обмениваться пристальными взглядами, в которых сквозила какая-то робкая стыдливость В тот час ни один из них не казался довольным, и все же не был готов признаться в этом. Несомненно, мой прадед выглядел уставшим вдвойне — с одной стороны, его утомило долгое повествование, а с другой — сомнение в том, что все, что ему пришлось рассказать этой долгой ночью, принесет ожидаемые плоды.

Не был удовлетворен и мой Отец. Вкус последних событий не смог дать Ему чувства насыщения. Напротив, Он желал большего. «Я просил, — начал Он, — чтобы ты рассказал о Битве при Кадеше, а когда с этим было покончено, попросил тебя продолжить. Ты был любезен и сделал это, и, Я уверен, ничего от Меня не скрыл».

«Возможно, — сказал Мененхетет, — я рассказал слишком много».

«Лишь тогда, — живо и язвительно вставила моя мать, — когда ты говорил о своих самых великих намерениях».

«Нет, ты поведал нам все, что было должно рассказать, — сказал Птахнемхотеп, — и Я уважаю тебя за это».

Мененхетет вежливо склонил голову.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату