какой-нибудь большой деревянный дом сгорал именно таким образом. Поэтому факелы были роскошью: чтобы сторожить их огонь, нужны были надежные слуги. Хотя, конечно, факелы давали свет гораздо более волнующий, чем наши свечи.
У одного из этих факелов танцевала женщина. Медленные, плавные движения ее тела напоминали сладострастную волну волос Хатфертити, а на систре с поющими струнами играл карлик, на котором ничего не было надето, кроме золотого мешочка на чреслах и нескольких браслетов на чахлых мышцах предплечий. Он играл с одержимостью крошечного человечка, и ее бедра извивались в такт производимым им звукам.
На самом деле небольшой оркестр Мененхетета своим появлением вызвал оживление среди гостей. Арфист, цимбалист, волынщик и барабанщик — все они были карликами ростом не выше меня, и все — чрезвычайно искусными музыкантами, кроме одного — того, кто играл на арфе, поскольку его руки были слишком короткими, и более длинные переборы таили для него опасность.
Будучи потомками пленников, захваченных во время давних войн с царями Арвада [23] и Эгерата, они все еще продолжали говорить на незнакомых нам языках, и их голоса, как и их маленькие лица, вызывали бурное одобрение, что бы они ни исполняли. Все это воспринималось гостями Мененхетета с преувеличенным вниманием, то были жрецы из лучших храмов и судьи, богатые торговцы и местная знать, люди, занимавшие прочное положение в южных землях неподалеку от Мемфиса — конечно же, люди преуспевающие, однако не настолько, чтобы не чувствовать себя польщенными приглашением в дом моего прадеда и удостоенными еще и такой чести, как посещение его сада на крыше, хотя в ту ночь я услышал разочарование в некоторых замечаниях, поскольку самые представительные из гостей были не столь знамениты, как ожидали, и лишь один мой отец был высокопоставленным царедворцем.
И тем не менее слухи о Мененхетете ходили от Дельты до Первого Порога. Даже моя нянька начинала похотливо хихикать при упоминании его имени, подтверждением тому были и сплетни, которые я слышал из уст гостей (меня они считали слишком маленьким, чтобы понимать их шутки) относительно того, какие женщины уже состояли в связи с Мененхететом, а каких он еще только собирался соблазнить. Должно быть, для жен то был не особо обещающий вечер (и не один из мужей испытал облегчение), поскольку он провел большую часть времени сидя рядом с моей матерью. Я держался поодаль. Иногда, когда они находились близко друг к другу, я мог чувствовать силу столь властную, что никогда не осмелился бы пройти между ними, будто, нарушив их настрой, можно было оказаться поверженным в прах.
В тот вечер Мененхетет не отходил от нее. Пока играла музыка, они сидели неподвижно. Моему отцу было трудно найти себе место. Когда он садился рядом с ними, его попытки завязать разговор не достигали успеха, а когда он, полагаясь на собственную приятную наружность, пытался очаровать жену одного или другого из присутствующих, то скоро прекращал свои ухаживания. Ибо при этом от Хатфертити к нему не приходило никаких чувств — она сидела бок о бок с Мененхететом в молчании, которое говорило об их внимании друг к другу. Пальцы Хатфертити сжимали пучок черных волос, которым она ритмично касалась черных локонов на своей голове. Этот пучок, отрезанный от хвоста священного быка, предотвращал появление седины, и моя мать совершала свои ритуальные движения настолько поглощенная собой, будто эти сосредоточенные ласки, расточаемые самой себе, были способны еще более увеличить ее и без того бесценные достоинства.
После того как музыка стихла, некоторые гости стали уходить. И тогда любой мог увидеть, как высоко ценили моего прадеда, поскольку он даже не говорил с ними, когда те приближались к его креслу, преклоняли колени и касались лбом пола. Один лишь Фараон, Визирь, Верховный Жрец или кто-либо из самых почитаемых военачальников нашего царства мог вести себя подобным образом. Безусловно, Мененхетет явил свое безразличие к уходу гостей с такой естественной углубленностью в свои собственные мысли, столь схожей с серьезностью Хатфертити, поглощенной поглаживанием своей головы кисточкой бычьего хвоста, что гости отправлялись по домам незаметно и тем не менее не оставались в обиде, а скорее чувствовали себя польщенными тем, что им было позволено стоять перед ним, будто теперь, в той скуке, которую он выказал в присутствии им же приглашенных, они могли слышать отголоски его великих подвигов. Стоя в молчании пред его молчанием, они смогли окунуться в истории о его коварстве и познаниях в магии, и, конечно же, эти чувства охватили их с такой силой, что заставили и меня ощутить себя переполненным жизнью, словно я одновременно существовал в двух обителях времени. Я не только стоял в углу сада на крыше рядом с рабами, стерегшими факелы, но и вернулся обратно в темную нишу в Пирамиде, где свет звезды отражался в воде, сумев узнать из своих детских воспоминаний, что мой проводник по Стране Мертвых, в бытность свою среди живых, был высокочтимым человеком. И узнав об этом, я был подхвачен волной чувства, перетекавшего ко мне в руку из его согнутых пальцев, и, наклонившись вперед, я, к своему великому изумлению, поцеловал его там, в темноте, в его увядшие губы.
Они раскрылись, подобно грязной кожуре абрикоса, только что сорванного с пыльного дерева, и я ощутил зрелую теплую плоть рта, столь многообещающе чувственную, что поцелуй, казалось, еще пребывал в воздухе, когда я отстранился и этим движением, должно быть, обратился в своем сознании к Мененхетету и своей матери, сидящим рядом на крыше в саду в молчании, исполненном желания.
Не знаю, сколько времени прошло, пока они оставались одни. Но теперь гостей уже не было, ушел также и мой отец, и, судя по всему, мою мать ни в малейшей степени не заботило куда, и даже я очутился так далеко, как можно было вообразить, ибо я забрел на другую сторону крыши и очарованный смотрел вниз на последних гостей, проходивших среди цветов по длинной дорожке раскинувшегося внизу сада. Взошла луна, и в ее свете вода в слегка подернутом ряской пруду стала такой сверкающей, что я почти мог видеть пойманную рыбу. Этим днем слуги Мененхетета прочесали своими сетями болота и топи в поисках самых сверкающих налимов-пестрянок, в чьем золоте и серебре сияли солнце и луна.
О садах моего прадеда много говорили в Мемфисе. За исключением угодий Фараона, возможно, не было других садов, превосходивших их своей красотой. Бассейн был славен работой ремесленников, выложивших узорчатые изразцы, выглядевшие как цветы, но составленные из редких камней — граната, аметиста, сердолика, бирюзы, ляпис-лазури, оникса и многих других. Я узнал об их ценности, когда слуги, стерегшие бассейн, уставились на меня глазами соколов: они отвечали за то, чтобы ни один из камней не выпал из своего гнезда и не был украден. За такую потерю им отрубали руку.
Действительно, на грядках с овощами за рядами цветов стояли белые деревянные шесты, на которых можно было обнаружить прибитыми не одну высохшую руку, у некоторых из них на фоне белизны столба обнажились белые кости. Они являли собой жуткое зрелище в начале этих полей пшеницы, ячменя, чечевицы, этих грядок лука, чеснока, огурцов и дынь, однако сами поля были тучными. В них царило веселье, какое-то божественное изобилие, словно жизненная сила этой радости поднималась из божественных животов и проходила сквозь землю.
В тот день я бесцельно брел мимо дорожек и беседок в уделах моего прадеда к заросшим папоротником и кишащим угрями болотам на краю его земель. Располагавшаяся там возвышенность теперь, во время разлива, превратилась в остров, и болота выглядели как озера, между которыми не было никакого прохода, так что, возвращаясь через виноградники, я срывал кисти, медленно шел меж апельсиновых деревьев и кустов инжира, мимо лимонных и оливковых деревьев, акаций и диких смоковниц, и ел гранат, и выплевывал косточки, все еще думая о высохшей окровавленной кисти, прибитой к столбу, и хотел снова плескаться в бассейне, и пролить свою влагу на золотую и серебряную рыбу — мысль, что они пили бы мое приношение, волновала меня. Или может быть, это волнение вызвали крики овец и коз, доносившиеся из хлевов, напоминавшие мне стон каменной петли в большой двери? Этот звук очень подходил дневному зною и брожению пищи, и он вызывал приятное ощущение в моих бедрах. Я жил среди запахов гниения, которые нес с собой медленный и тяжелый ветер от сараев с домашним скотом — неприятньш запах, и все же не совсем неприятный. Я чувствовал, как жара этого дня влечет меня вкусить полноту празднества под пальцами моих ног — словно Боги, пребывающие теперь в веселом расположении духа, устроили пиршество внизу, под землей. Даже ослиный крик и куриное квохтанье стали частью той осязаемой жизненной силы, что была разлита в воздухе. Позже, ночью, когда я наблюдал на крыше за своей матерью и Мененхететом, их взаимное притяжение уже не казалось мне столь таинственным. Так случилось, что в тот день бутоны, которые набирали силу в моем сердце и бедрах, одновременно раскрылись и я ощутил свое первое преображение, которое было подобно превращению Богов. Ибо в тот час, когда я брел вниз по дорожке среди цветов, такова была магия соцветий герани и фиалок, георгин, ирисов и чудесных цветов, чьих названий я не знал, распускавшихся во мне, подобно саду, что меня наконец захлестнуло их благоухание. В то время как я вдыхал их аромат, в моей плоти раскрывали свои лепестки другие цветы, и из центра моих бедер до пупка поднялся зеленый стебель. Пьянящий запах мускуса проник с дыханием в мое сердце, и сила земли волной единожды поднялась в моем животе и опала, как будто в моем теле оживало другое тело, и снова поднялась, и я вымок с головы до ног, и пребывал в какой-то реке, полноводной и белой, как растаявшие на жаре сливки, и не знал, где закончилось цветение этих цветов и где начался я.
Теперь, глядя поверх садов внизу и видя отсвет луны в бассейне, дорожки, ведущие к хижинам слуг и рабов, мерцание огня, расплавлявшего смолу в лавке строителя лодок, где по какой-то причине рабочие трудились этой ночью, наблюдая, как последние гости торопливо прошли по дорожкам и исчезли за поворотами искусно построенного лабиринта, я уже знал, что сейчас происходит между моей матерью и ее дедом, и я вздрогнул от безумного призывного крика обезьяны в клетке, почти человеческого крика, хоть то был крик горюющего умалишенного. Как сияла луна. В душном воздухе она казалась такой же тяжелой, как земля под моими ногами сегодня днем. Тонко крикнула газель.
Непонятный страх разрастался в душе Хатфертити, клубок каких-то опасений, причина которых ускользала от нее. Почти сразу же после того, как воздух сотряс вопль обезьяны, я почувствовал, как молния страха прилетела от моей матери ко мне, и сразу же после этого она стала кричать. Она не подозревала, что я находился рядом, и ужас, охвативший ее, был совершенно неподдельным — не думаю, чтобы мне приходилось раньше слышать вопль своей матери. Затем она принялась плакать, как ребенок. «Сними ее. Сними ее с меня!» — взмолилась она и схватила Мененхетета за руку, притягивая его пальцы к своей голове, со слезами ярости от безошибочного знания, что в гуще ее пышной прически копошится нечто.
Он мгновенно нашел вошь, тут же раздавил ее между ногтями больших пальцев, в то время как Хатфертити перебирала свои волосы, выкрикивая в отчаянном раздражении: «Больше нет? Ты не посмотришь?»
Он успокаивал ее, как испуганное животное, гладя ее волосы, как гриву, держа ее за подбородок, бормоча ничего не значащие слова, столь ласковые, что они могли бы служить бессвязным языком нежного общения человека с его лошадью или собакой, и она немного успокоилась, когда он увлек ее к свету факела, совершенно не обращая внимания на все еще стоявших при них слуг — по одному у каждого факела, неподвижных на протяжении всей ночи, — из чего вовсе не следовало, что Мененхетет стал бы не задумываясь делать что-либо в их присутствии, но теперь, при свете факела, он осмотрел кожу на ее голове и заверил Хатфертити, что она чиста. Наконец она успокоилась, и он привел ее обратно к их креслам.
«Ты уверен, что была только одна?» — спросила она.
Он улыбнулся. Греховность его улыбки была совершенной. Затем Мененхетет поцеловал ее, но так отрешенно, с таким томительным намеком, что она подалась к нему за еще одним поцелуем. «Не сейчас», — сказал он ей со своей легкой усмешкой, так что я не мог понять — говорил ли он о насекомых или о поцелуе. И я вновь почувствовал, как от нее ко мне перелетела молния ужаса. Но к тому времени я уже был напуган. Я не хотел продолжать слушать то, что они могли сказать. Я знал, что услышу нечто, что я мог слышать многочисленными ночами в голосе моей няньки, когда она была с одним из двух своих друзей: рабом из Нубии, работавшим на конюшне, и рабом-евреем из скобяной лавки, который точил ножи и мечи. По ночам тот или другой всегда были с ней в комнате, соседней с моей, и оттуда доносились звуки скотного двора и птичьи крики с болот и топей. Каждую ночь моя нянька и ее приятель хрюкали, как свиньи, или рычали, как львы, а иногда издавали такие высокие скулящие звуки, которые только могли извлечь из своих животов. Во всем уделе моего отца по ночам раздавались такие звуки — долгие вздохи одной пары, казалось, вызывают рычание другой, и лишь для того, чтобы заставить третью вскрикивать от