«И пусть падут стены, — пропела, вторя ей, Хатфертити и нежно коснулась рукой ягодицы ближайшей к ней служанки, пока девушка раскладывала цветочные лепестки вокруг чаши моей матери. — Ты милая», — сказала ей моя мать, и девушка достала из корзинки, которую носила у бедра, и протянула ей шарик воска, источавшего восхитительный запах — это был смешанный аромат роз и лотосов.
Я стал догадываться, что на всех нас наденут гирлянды из цветов лотоса, а розовые лепестки окружат наши новые алебастровые чаши — большие, блестящие и молочно-белые, я понял также, что все это: девушки, цветы, песни и нежности слуг — «Ты так прекрасна», — прошептала одна из служанок моей матери, когда та гладила ее бедро, а та, что прислуживала мне, шепнула: «Ты еще слишком маленький и не знаешь, куда я могу тебя поцеловать!» — да, все эти приятные разговоры (которые я не раз слыхал во время праздничных застолий) не были чем-то необычным, однако этой ночью они взвинтили настроение до сильной лихорадки как раз в тот момент, когда двое черных евнухов в набедренных повязках внесли свинью. Только в Ночь Свиньи их набедренные повязки были усыпаны драгоценными камнями, которые могли украшать лишь нижние одежды Фараона. Слуги-мужчины внесли тушу на большом черном блюде и поставили в центре стола посреди вихря быстрых движений танцующих девушек, в котором часто повторялись ритмичные удары обнаженных ступней о пол, и волнообразные движения животов, и искрящиеся переливы созвучий трехструнной лиры, посреди стремительного разнообразия звуков, подобного перебранке птиц в саду Фараона, я вдруг услышал, как повсюду разносятся крики животных, но прежде всего вой собаки.
Вот и явилась свинья. Я не был готов к подобному зрелищу. Кабан казался живым и злобным, похожим на человека. Я видел диких кабанов в клетках, они были уродливы и покрыты жесткой щетиной с налипшей грязью и навозом. Их рыла напоминали мне о руках воров, кисти которых были отрублены, или могли бы напомнить, если бы не два отверстия ноздрей — тупые и упрямые, как любые две дырки, какие можно сделать в грязи двумя пальцами. Однако у этого кабана щетина была выстрижена; нет, теперь я увидел, что он освежеван, а его отлично запеченная корочка розового цвета. Два его клыка были обернуты тонкими золотыми листками; его копыта вычищены и покрыты серебряными листками, его пятачок выскребли и выкрасили в розовый цвет, в ноздри вставили бутоны белых цветов, в рот — гранат, и слуги поворачивали блюдо так, чтобы показать всем нам этого украшенного зверя со всех сторон, я увидел завиток его хвоста, однако не успел проявить свою сообразительность, сказав, что этот завиток напоминает мне улитку, поскольку передо мной явился новый нежданный подарок: маленький свиток папируса был воткнут в хорошо вычищенное заднее отверстие кабана.
«Он предназначен тебе, вытащили его», — сказал Птахнемхотеп Хатфертити. Под звуки ласковой волны хихиканья прислуги, преисполненной радости оттого, что им довелось быть свидетелями редчайшего зрелища, Хатфертити поцеловала свою левую руку и быстрым движением пальцев вытащила папирус.
«Что в нем сказано?» — спросил Птахнемхотеп.
«Обещаю прочесть еще до того, как закончится обед», — игриво ответила Хатфертити, будто давая папирусу время вздохнуть.
«Нет, читай сейчас», — сказал наш Фараон.
Итак, она сломала печать из благоухающего воска, развернула папирус, коротко вздохнув от восхищения, когда ей в чашу упал рубиновый скарабей, затем приложила его к своему соску для удачи перед тем, как опустить на стол. Она прочла вслух: «Всего лишь раб в Ночь Свиньи, но да будет тебе дано стремление освободить Меня», — выслушав эти слова, мой отец и Мененхетет рассмеялись. Птахнемхотеп и Хатфертити промолчали. Они обменивались взглядами, исполненными такой взаимной нежности, что мне захотелось сесть между ними. Казалось, не будет конца тем увлекательным разговорам, которые они могли бы вести. Все это время мой отец смотрел на них с гордостью, со счастливым, даже детским выражением лица, словно эти знаки внимания, оказываемые его жене, удостаивали его чести, не вполне им заслуженной, тогда как мой прадед сохранял на лице застывшую улыбку до тех пор, покуда уголки его рта не стали походить на два столбика по краям забора, и довольствовался тем, что крутил большое круглое черное блюдо, на котором покоился кабан, будто в животном пребывали еще какие-то послания, которые следовало прочесть.
Это дало и мне возможность исследовать наше зажаренное чудовище, которое выглядело как новорожденный розовый бегемот, или какой-то распухший карлик, или теперь, когда его повернули головой ко мне, совершенно как человек, жрец, подумал я про себя. И еще я принялся хихикать, так как, хотя кабан и был мертвый, его глаз рядом со мной был открыт и почти прозрачен. Казалось, что вглядываешься в полутемный, облицованный белым камнем зал, а потом еще хуже — где-то там, в этом мрачном зале, зашевелился зверь. Возможно, то был свет свечей, отраженный от бледно-зеленых мертвых глаз, а может, застывшее напряженное удовольствие, с которым челюсти кабана сомкнулись на гранате, или даже прожорливый прикус этой пасти, точно это раскрашенное рыло могло вдыхать не только худшие, но и самые сильные запахи — в любом случае нечто в этом подавляющем спокойствии и алчности мертвого кабана заставило меня подумать о Верховном Жреце Хемуше. Я испытывал совершенно необычные ощущения, это не вызывало и тени сомнений.
«Разрежьте эту тварь и подайте ее Нам», — сказал Птахнемхотеп.
Сперва я почти не мог глотать. Мое горло застыло от благоговейного ужаса. Однако и на лицах других присутствующих отразились разные ощущения. У моего отца, после того как он откусил первый кусок, в глазах появился нелепый блеск — будто он был застигнут между удовольствием и разоблачением — однажды я видел у него такое же выражение, когда мы с матерью вошли в его комнату, потому что в тот момент его руки были на служанке, одна спереди, а другая сзади, и обе ниже ее пупка. В свою очередь, теперь лицо моей матери выражало беспокойство, словно она опасалась зловещих последствий всех тех приятных вкусовых ощущений, какие она сейчас испытывала. Затем я расхрабрился настолько, что взглянул на своего Фараона, и Его лицо выдало некое разочарование, казалось, Он ожидал гораздо большего от мяса, вкус которого ощущал на Своем языке. Музыка громко играла, и Он приказал ей умолкнуть. Танцовщицы ушли, исполнительница на лютне — тоже, как и черный раб с длинной флейтой.
Выражение лица моего прадеда было совершенно иным. Он медленно жевал своими крепкими зубами, крепкими даже для шестидесятилетнего — я не осмеливался и думать о ста восьмидесяти годах! — и, как обычно, все, что он делал, было размеренно, и ел он сильными, привычными движениями челюстей, что производило на меня такое же умиротворяющее воздействие, как и качание моей колыбели, и потому вернуло назад ту доброту, что соседствует во сне с самыми ужасными ночными видениями. Поэтому меня успокоило то, как он ест, будто никакая сила не могла сдвинуть центр его сердца. Ободренный его спокойствием, я откусил немного от своего куска свинины и чуть не поперхнулся. Мясо было жирным и мягким и удивительным образом знакомым по вкусу, у себя во рту я ощутил нечто сродни тайной близости языка Эясеяб. Свинья знала меня лучше, чем я знал свинью!
Я сразу же захотел еще — еще этого низкопробного и жирного мяса, и вспомнил с легким содроганием, как я чувствовал себя однажды, попробовав отвратительное лекарство, все составляющие которого держались в тайне — самый гнусный вкус и запах из всех мне известных, от которого меня бесконечно долго рвало. Однако в спокойствии, которое за этим последовало, я ощутил запах, который пребывал в моих ноздрях, мягкий, теплый и потаенный, даже грязноватый, но он был похож на вкус свиньи теперь у меня во рту, и потому я почувствовал себя причастным Богам влажного зерна, пропавшего ячменя, гниющего камыша; и даже аромат роз, что увяли, пребывал рядом со мной, когда я ел свинью, и я подумал, не является ли свинья животным не настолько живым, как другие, или, по крайней мере, живущим ближе к смерти, или, если уж говорить, что я действительно думал — не увязла ли она в собственном дерьме.
«Жуй медленнее», — сказала мне моя мать.
Теперь, когда мой нос вдыхал все эти запахи, я наблюдал за Фараоном и любовался утонченностью, с которой Он ел, и, на примере Его движений, учился пользоваться своими руками. Его пальцы порхали над едой так быстро, как язычки птиц, а когда Он решал взять кусочек мяса, который лежал перед Ним, движения Его пальцев были точными и слаженными. «Полагаю, — сказал Он, — мы насытились этой тварью». Один из слуг сделал знак. «Да, — объявил Птахнемхотеп, — у нее чрезвычайно противоречивый вкус: Хор находит свинину отвратительной, а Сет, разумеется, обожает ее. Я чувствую себя раздираемым на две части подобным несогласием между нашими Богами».
Появились черные слуги, чтобы убрать наши алебастровые чаши и то, что осталось от свиньи, меня озадачило проворство их пальцев, их забавные движения. Именно тогда я вспомнил, как разозлились наши сирийские слуги, когда мой отец приобрел шестерых черных рабов, обученных прислуживать за столом. Это означало — даже тогда я был способен понять всю важность того, что произошло, — что мои мать и отец достигли степени процветания, соответствующей семье, ближайшей к Фараону, некоторым высшим чиновникам и двум или трем выдающимся военачальникам. Мы могли позволить себе иметь сирийцев, чтобы подавать еду, и негров, чтобы уносить ее.
Из наставлений матери, я, разумеется, знал, что с правой рукой следует обращаться как с храмом. (На самом деле, надув губы, она заметила, что я никогда не увижу изображения благородного египтянина, правая рука которого пересекает туловище — такое годилось только для рабочих и участников кулачных боев.) Нет, правую руку сохраняли для ношения оружия и прикосновения к еде, поэтому ее следовало мыть в масле лотоса перед каждым приемом пищи, тогда как левая рука могла исполнять те обязанности, при которых нам не нужны свидетели, в особенности подтирать себя — дело, в котором я не должен мешкать. Так что теперь мне было понятно, что разделение, которое мы произвели между слугами, приносящими и уносящими еду, было связано с правой и левой рукой. Я знал, что наши негры не проявляли особой радости по поводу своей половины обязанностей. Я часто слышал их споры с сирийцами, хотя все это не выходило за пределы ворчания, поскольку рано или поздно Смотритель Кухни пожимал плечами и говорил: «Таковы распоряжения Хозяина». И все же я всегда думал, что негры отличаются необычайной глубиной дурного настроения, которое они могут проявлять, а порой даже приходил к заключению, что самый бедный черный слуга обладал большей, чем кто бы то ни было, способностью призывать на голову своих врагов отвратительное умение своих Богов подшутить над человеком — кроме Мененхетета, Хемуша или моей матери (пребывая в худшем из своих настроений, она была равной обоим).
Однако этой ночью негры были на удивление веселыми и вскоре принялись хихикать. В первый момент я не понял причины их веселья, но тут же все стало ясно. Фараон доедал последние остатки своей свинины, пользуясь левой рукой. Как же ухмылялись негры.
«Они любят свинину! — вскричал Он, когда те покинули покой. — В землях к югу от нас они любят свинину. — И Он рассмеялся и добавил: — «Да, как они говорят, чем чернее шкура, тем вкуснее свинина, — и Он обвел взглядом сидящих за столом. — Расскажите Мне истории о черных людях, — потребовал Он вдруг. — Меня они очень занимают. Их обычаи поучительны». Он подчеркнул сказанное ударом Своего бычьего хвоста, как будто затем, чтобы дать нам понять, что несомненно пришло время Его развлекать, и я был готов к этому, поскольку мать уже сказала мне, что, когда Фараон пожелает, чтобы Его занимали, нам следует быть наготове с нашими историями. Они должны сверкать, как мечи, или быть такими же прекрасными, как цветы в саду.
«Я слыхал, — сказал мой отец, — что, когда черные вожди достигают соглашения об обмене собственностью, один из них плюет в рот другому, кланяется, открывает рот и в свою очередь принимает плевок. Таким образом они скрепляют сделку».
«Можете вы себе представить, — спросил Фараон, — Меня и Хемуша за подобным занятием?»
Он определенно пребывал в весьма своеобразном расположении духа — подавленном и в то же время чрезвычайно взвинченном. Хотя никто не произнес и слова, воздух был наполнен разговором, у меня, по крайней мере, было такое ощущение. Мои мысли влеклись к Его мыслям, и никогда еще я не входил в Его сознание с такой легкостью. Однако у Него на уме было всего одно слово. Яд!
Он посмотрел на нас и покачал головой. «Давайте, — сказал Он, — поговорим о яде. — Он улыбнулся моему прадеду. — Расскажи Мне, ученый
