И когда ты потом петляешь, это — прием котла, новые Канны, где, обдавая запахами нутра, в ванной комнате, в четыре часа утра, из овала над раковиной, в которой бурлит моча, на тебя таращится, сжав рукоять меча, Завоеватель, старающийся выговорить «ча-ча-ча». 1977
Восходящее желтое солнце следит косыми глазами за мачтами голой рощи, идущей на всех парах к Цусиме крещенских морозов. Февраль короче прочих месяцев и оттого лютее. Кругосветное плавание, дорогая, лучше кончить, руку согнув в локте и вместе с дредноутом догорая в недрах камина. Забудь Цусиму! Только огонь понимает зиму. Золотистые лошади без уздечек масть в дымоходе меняют на масть воронью. И в потемках стрекочет огромный черный кузнечик, которого не накрыть ладонью. 1978
Датировано по переводу в «To Urania» — С. В.
К. Х.
Когда снег заметает море и скрип сосны оставляет в воздухе след глубже, чем санный полоз, до какой синевы могут дойти глаза? до какой тишины может упасть безучастный голос? Пропадая без вести úз виду, мир вовне сводит счеты с лицом, как с заложником Мамелюка. …так моллюск фосфоресцирует на океанском дне, так молчанье в себя вбирает всю скорость звука, так довольно спички, чтобы разжечь плиту, так стенные часы, сердцебиенью вторя, остановившись по эту, продолжают идти по ту сторону моря. 1975
Датировано по переводу в «To Urania» — С. В.
Елизавете Лионской
I Помрачненье июльских бульваров, когда, точно деньги во сне, пропадают из глаз, возмущенно шурша, миллиарды, и, как сдача, звезда дребезжит, серебрясь в желтизне не от мира сего замусоленной ласточкой карты. Вечер липнет к лопаткам, грызя на ходу козинак, сокращает красавиц до профилей в ихних камеях; от великой любви остается лишь равенства знак костенеть в перекладинах голых садовых скамеек. И ночной аквилон, рыхлой мышцы ища волокно, как возможную жизнь, теребит взбаламученный гарус, разодрав каковой, от земли отплывает фоно в самодельную бурю, подняв полированный парус.