Она снова вытянулась на кровати и отметила, что Ангел накануне швырнул свои носки на камин, трусы – на трюмо, а галстук повязал вокруг шеи гипсового бюста самой Леа. Она невольно улыбнулась этому чисто мужскому, греющему душу беспорядку и полуприкрыла большие спокойные глаза яркого голубого цвета с густыми каштановыми ресницами. В свои сорок девять лет Леони Вальсон, по прозвищу Леа де Луваль, благополучно завершала карьеру вполне обеспеченной куртизанки, счастливо избегнув в своей жизни лестных для женщин катаклизмов и возвышающих душу страданий. Она скрывала дату своего рождения, но охотно признавалась, снисходительно и томно поглядывая на Ангела, что в её возрасте она может позволить себе некоторые прихоти. Она любила порядок, красивое бельё, терпкие вина и изысканную кухню. Юная блондинка, не знавшая счёта победам, потом богатая дама полусвета, она не числила за собой ни одной скандальной истории и никогда не давала поводов к кривотолкам. Её друзья вспоминают, как однажды во время скачек в Отёйле в 1895 году Леа ответила секретарю «Жиль Блаза», который назвал её «милой затейницей»:
– Затейница? О! Кажется, мои любовники слишком много болтают…
Её ровесницы завидовали её железному здоровью, женщины помоложе, которых мода 1912 года наградила сутулой спиной и торчащим животом, подсмеивались над её высоким бюстом – но и у тех, и у других равную зависть вызывала её связь с Ангелом.
– О Господи! – сокрушалась Леа. – И чему только они завидуют! Да пускай забирают его себе! Я ведь не держу его на привязи и не вожу за ручку.
Тут она, пожалуй, всё же лукавила: ей льстила длившаяся уже шесть лет связь с Ангелом, которого она время от времени из свойственного ей стремления к справедливости называла своим приёмным сыном.
– Свадебная корзинка… – повторила Леа. – Ангел женится… Но это невозможно, и вообще… бесчеловечно… Отдать Ангелу молоденькую девушку – всё равно что бросить лань на растерзание собакам. Люди не знают, что такое Ангел.
Она перебирала пальцами точно чётки, брошенное им на кровати ожерелье. Теперь она часто снимала его на ночь, потому что Ангел, влюблённый в прекрасные жемчужины и не пропускавший ни одного утра, чтобы ни них не взглянуть, мог в конце концов заметить, что пополневшая шея Леа уже не отличается прежней белизной, а под кожей выступают напряжённые мускулы. Не поднимаясь, она застегнула сзади ожерелье и взяла зеркало с ночного столика.
– Я похожа на крестьянку, – не щадя себя, призналась она. – На молочницу. Нормандская молочница, которая отправилась прогуляться на картофельное поле, нацепив на себя ожерелье. Оно мне идёт как корове седло, и это ещё мягко сказано.
Она привыкла строго себя судить, и многое в её внешности перестало ей нравиться: слишком яркий, здоровый, румяный – слишком «крестьянский» – цвет лица, который ещё больше оттенял зрачки свежего голубого цвета, окружённые чуть более тёмным ободком. К своему горделивому носу Леа пока что относилась благосклонно. «Нос Марии-Антуанетты, – говорила мать Ангела, никогда, однако, не забывая добавить: – А года через два у нашей милой Леа появится подбородок Людовика XVI…» Рот с ровными без щёлок зубами, редкий смех и частая улыбка, которая очень шла к её большим, нечасто и словно бы неохотно моргавшим глазам; эту улыбку сотни раз превозносили, воспевали, фотографировали, но её глубина и простодушие не могли надоесть.
Что касается тела, то, как говорила Леа, «всем известно, что ухоженное тело сохраняется долго». Она и сейчас не стеснялась демонстрировать его, своё большое белое тело с чуть розоватым оттенком: длинные ноги, ровная спина, как у нимф, украшающих итальянские фонтаны, ягодицы с ямочками и высокая грудь, которая, как говорила Леа, «переживёт и женитьбу Ангела».
Леа встала, накинула пеньюар и сама отдёрнула занавески. Полуденное солнце проникло в эту розовую, весёлую, пожалуй, чересчур нарядную комнату с её несколько старомодной роскошью: двойные кружева на окнах, креп-фай на стенах, позолоченное дерево, электрические лампочки в розовато-белых абажурах, старинная мебель под новой шёлковой обивкой. Леа никак не хотела расставаться ни со своей уютной спальней, ни со своей кроватью – великолепным, на диво прочным металлическим сооружением, не ласкавшим глаз и не ласковым к телу.
– Нет, нет, – восклицала мать Ангела, – всё это просто прелестно! Мне очень нравится. Это целая эпоха, в этой спальне есть свой шик.
Леа улыбнулась, вспомнив «гарпию» и приподнимая обеими руками лежащие на плечах волосы. Хлопнула одна дверь, затем другая, хрупкая мебель застонала от удара мужского ботинка, Леа поспешила напудрить лицо. Ангел вернулся в рубашке и брюках, без пристежного воротничка, с белыми от талька ушами и настроенный воинственно.
– Где моя булавка? Проклятье! Неужели кто-нибудь её стащил?
– Марсель приколол её к своему галстуку, когда собирался на рынок, – серьёзным тоном сказала Леа.
Ангел был совершенно лишён чувства юмора, шутка поставила его в тупик, и он застыл, точно муравей, наткнувшийся на раскалённый уголёк.
– Как мило!.. – только и нашёлся сказать он в ответ. – Ну а где тогда мои ботинки?
– Какие?
– Замшевые. Да что же это за идиотизм, в конце концов?
Леа, сидевшая у своего туалетного столика, бросила на него преувеличенно кроткий взгляд:
– Вот именно, – елейным голоском обронила она.
– Ладно, сдаюсь. Надеюсь, ум – не главное качество, которое будут ценить во мне женщины. И всё же я хочу найти свою булавку и ботинки.
– Зачем? Булавку всё равно не носят с пиджаком, а ботинки ты уже надел.
Ангел топнул ногой:
– Да что ж это такое? Тут всем на меня наплевать. Мне это надоело!
Леа положила расчёску на стол.
– Раз так, уходи!
Ангел пожал плечами.
– Вот как ты заговорила! – сказал он грубо.
– Уходи! Иди к своей любимой матушке, дитя моё, да там и оставайся.
Ангел не выдержал взгляда Леа, опустил глаза и заговорил голосом провинившегося школьника:
– Выходит, мне и сказать ничего нельзя? Но ты, по крайней мере, одолжишь мне автомобиль? Я еду в Нёйи.
– Нет.
– И почему же, позвольте вас спросить?
– А потому, что к двум он мне понадобится самой, а сейчас Филибер должен пообедать.
– А куда ты собираешься к двум?
– Исполнять свой религиозный долг. Но я могу дать тебе три франка на такси… Глупыш, – продолжала она более мягким тоном, – возможно, к двум я