Для России принципиально важным остается вопрос, 'почему идейный большевизм и вообще революционная демократия увлекли за собой так много преступных и дурных элементов'. Ответа нет до сих пор. И не будет, пока продолжается поиск отдельных 'виновников всех бед'.
Зимой 1917 и в первой половине 1918 года в Москве сохранялись признаки обычной городской жизни: работал телефон, договаривались и приходили гости, иногда музицировали 'в четыре руки'. Работали театры, толпа перед сеансом собиралась у дверей кинематографа. Вечером старались не выходить на улицу, город был без огней, могильно-темный. Но с раннего утра город оживал: ползли по улицам редкие переполненные трамваи, газетчики громко выкрикивали последние новости, продавали газеты. В первую половину 1918 года в Москве закрыли не менее 30 'буржуазных' газет, но они продолжали выходить под новыми названиями. В грязном пригородном поезде с выбитыми стеклами в апреле 1918 года Веселовский видел в руках мастеровых и крестьян самые разнообразные газеты, но только не официальные 'Известия'.
К концу 1918 года повседневная жизнь стала трудной, просто невыносимой.
Веселовский записывает в январе 1919 года:
'Один день жизни равен месяцу... Все мысли и силы сосредоточены на том, чтобы быть сытым, не заболеть и поддержать свою семью'. Перед Новым годом все были в подавленном состоянии: магазины заперты, по карточкам почти ничего не выдают. 'Карточная система есть наглое издевательство над потребителем...Старые запасы делят между 'своими''. 'Потребитель — некоммунист давно бы начал вымирать, если бы не имел возможности покупать по бешеным ценам у спекулянтов разные продукты'. В начале 1919 года стали заметны признаки одичания. 'Усталость и апатия так велики, что не удалось на Татьянин день устроить вечеринку с пустым чаем и черным хлебом'.
И в доме, и в университете не топят, вид у профессоров измученный и плачевный. Многие перестали скрывать нужду и упадок духа. На улицах темно, в домах часто гаснет свет, во тьме происходят грабежи случайных прохожих. В Сокольниках ограбили и выбросили из автомобиля Ленина. От сыпного тифа умирают близкие. Остались редкие оптимисты: известный историк Петрушевский 'переносит все, сидит дома в пальто и картузе и уверенно говорит о неминуемой перемене декораций'. 'Я не жду такого исхода...'
'Живешь изо дня в день. Не веришь ничему хорошему... Какое-то тупое равнодушие'. 'Каждую неделю исчезают предметы общего потребления, некоторые товары дошли до такой цены, что не хватает никаких средств их покупать'.
В 1919 году Веселовский занят промыслом, нам понятным:
'Зарабатываю около 3 тысяч рублей в месяц, но еще столько же нужно добыть'. Продаются вещи, столовый сервиз, занавески. Дальнейший перечень проданного настораживает: шкаф для архивных документов, рукописи, старопечатные книги. Признаки новой беды: повсеместно происходило расхищение культурных ценностей, их скупали многочисленные спекулянты и 'новые хозяева'.
Весной 1919 года Веселовский предполагал, что начнется отрезвление, появятся в народе сомнения в целесообразности 'греха' и достижения бесчестными средствами тех целей, которые народу подставили (вместо настоящих) революционные вожди. Может быть, народ поймет, будет судить самостоятельно. Отмечен был в дневнике 'услышанный разговор':
'Греха сколько приняли на свою душу, а вышло так, что ни себе, ни людям'.
Записи 1919 года позволяют восстановить подробности повседневной жизни. Вот один день жизни: 25 апреля 1919 года, поездка в деревню, в бывшее имение в 65 километрах от Москвы.
'Трудно передать картину теперешних порядков, хотя бы на железных дорогах'. Поезда ходят с разбитыми вагонами, часто без расписания, порою останавливаются в поле и долго ждут, когда появится новый паровоз, который сменит 'задохнувшийся', неисправный.
До Павелецкого вокзала хотели добраться на трамвае, но где-то у Крымской площади пассажиров высадили: оборвался провод. Пошли пешком. На площади перед вокзалом три с половиной часа стояли (в луже грязи и нефти) в очереди за билетами. Поезд состоял из пассажирского вагона 3-го класса для 'советских служащих' и семи товарных вагонов для остальных. В вагоны набилось человек 80-90. Многие разместились на сцепках и буферах вагонов. На первой остановке под Москвой новые пассажиры пробивались в переполненные вагоны, полезли на крыши. Дикая ругань между влезавшими и разместившимися. Едва поезд тронулся, красноармейцы из 'заградительного отряда' стали стрелять по сидевшим на крыше. Впрочем, обошлось без жертв.
В деревне Веселовский узнал, что произошло в этот день в другом поезде.
Красноармейцы обстреляли 'крышников', кто-то был убит. Тогда добровольцы из пассажиров, в их числе матросы, остановили поезд, сошли, избили до смерти виновного и положили в вагон трупы. Поезд был дальний. По дороге 'все деятели и свидетели происшествия' сходили на станциях, а трупы уехали дальше.
'Вот вам и народный суд, без всяких формальностей'
В этот день удалось попасть в деревню без приключений. На паровых грядках посадили рассаду капусты, выставили с зимовья ульи. Огород, пасека, картофельное поле.
В 1918 году в деревне можно было найти некоторое подобие тишины и покоя, поэтому в записях появилось насмешливое отношение в происходившему:
'Размалываю зерна пшеницы на кофейной мельнице и читаю бездарного марксиста Меринга'.
Отношения помещиков и крестьян во время революции были разнообразные: при некотором усилии обходились без ненависти и злобы, договаривались, как жить вместе. Весной 1918 года крестьяне пригласили Веселовского на сельский сход.
Разговор получился 'дружелюбный и простой'. От имени деревни староста сказал, что крестьяне ни в коем случае не будут исполнять декрет об изгнании всех помещиков; если 'красногвардейцы силой заставят уехать, они берутся охранять наш дом и хозяйство'. Заметна была крестьянская дипломатия: деревня хотела, чтобы барин добровольно уступил часть земли. 'В прочность новой власти крестьяне не верят...'
Может быть, поведение крестьян показывало, что не все безнадежно в стране? В 1918 году, как сказано в дневнике:
'все чаще возвращаюсь к мыслям об эмиграции'. 'Еще с 1905 года постоянно тяготился русской действительностью и теми условиями, в которых находился ученый исследователь такого типа и душевного склада, как я'. Но впоследствии, в дни еще более трудные, после всего пережитого появилась иная мысль: '...Идти в добровольное изгнание — равносильно осуждению себя на пожизненное одиночество'. Может быть, это сохранит жизнь, но завершит нравственное угасание, с которым постоянно приходилось бороться. После всего пережитого нельзя вернуться к прежней жизни. Приходится определить новое состояние: нельзя же жить среди народа, которому не веришь и, тем более, презираешь. Остается верить, есть ли слабая надежда, что русский народ в борьбе упорной и тяжелой 'одолеет это дьявольское наваждение'.
Есть определенные исторические закономерности, страны Европы пережили революции, и в России это произойдет когда-нибудь. 'Только навсегда надо забыть такую ерунду, как излюбленное у русских сравнение революций с бурями и очистительными грозами...'