своего, и то слыхивал, как он по черепушкам наверх карабкался. И по чьим. Вест, Вест, ты уж не подведи, брат, ты моя ниточка последняя… Вновь неудачно пошевелившись, так что дернулась доска, он сполз вниз. Все, плюнул он, буду сидеть на полу.
— Эй-эй, — позвал один из сиреневых, — ты, синее чувырло, ну-ка на место! Кому говорят?
До чего ж погано смотреть-то на него, когда он гавкает. Будто кто-то ему по темечку кулаком ударяет, забалдевает сиреневый на минутку, зенки стекленеют, подбородок выезжает до невозможности, а этот кто-то дергает ниточки, пальцами у него внутри шевелит, и выплевывается очередная дрянь, либо кулаками, гад. махать начинает. А ведь так-то они вполне даже ничего, Клешня вот. например, отличный мужик был, кабы не дурак, анекдоты все про баб травил, анекдоты у них!..
Ткач еще раз съехал, еще раз шлепнулся, еще раз сел обратно, решив больше ни о чем не думать, а слушать разговор Стражей — может, и выслушает себе чего полезное. Почти все они были ветераны, у некоторых по две лычки и, в соответствии с рангом, плащи изнутри белые. Они предавались воспоминаниям.
— …на позиции тихо-тихо. И только он, милый, высунется — раз на педаль! два! — серия, и — воронка на воронке, дымком ушел…
— …а нас в самое это самое кинули. Левый фланг, прорыв “лемюэль” за плечи — и айда, я да Седой, боле и не осталось никого…
— …после маневра им надо было разворачиваться сразу, не плюхаться, как беременным тараканам, а броском! Я еще тогда говорил…
— Кому ты говорил?
— Старшине. Оба парня с ним сгинули, молодые ребятишки…
— …так и не вышел приказ. Я сам видел, как Зон под гусеницу лег. Что? Да были у них танки, все у них было! Я за мостиком сижу, все выстрелил, до упора, и ни шашки, ни хрена. А у Зона в окопчике упаковка едва початая… И так и не вышел приказ. Посчитали — на старое гнездо нарвался, им начхать было, остановили — и ладно.
— И не ушел он?
— Как уйдешь? Это вам сейчас — дунул, плюнул, готово дело, а мы тогда у стационара как привязанные. Десять шагов в сторону, ящичек цук-чук, а толку чуть…
— …в Уложение о званиях поправка вводится.
— Еще Дополнение! Давно не было! Опять что ли сроки представлений будут дробить? Полнашивки есть, третьнашивки есть, теперича осьмушки пойдут, Ну сморчки сидят в канцелярии!
— Дашь сказать?
— Действительно, дайте послушать. И что, прибавка в довольствии будет, льготы или как?
— Повторяю: вводится Поправка. Какая — дело десятое, но Поправка, понятно?
— Аи верно, кто ж Уложения-то правит.
— Вот и думайте.
— Нет, что ни говори, времена пошли тяжкие.
— Н-ну, сморкачи! Мы в ваши годы дрались, себя, понимаешь, не щадя, а вы бумажки-промокашки сортируете, ловите, куда ветер подует!
— Ты, господин, бога-душу-мать, ныне старшина, скажи лучше, и за что это тебе обе лычки сорвали?
— За полковничиху его!
— А-ха-ха!..
— Дубье, так вашу и разэтак…
Ткач поехал-поехал вниз, липко отдираясь штанами. На него уже никто не глядел — надоело. Поднявшись, он примостился так, чтобы больше не падать. Собственно, он и с самого начала мог так сесть.
Все это была скука. Рутина. Немножко опасная, а больше привычная, и он уже привык, и привык давно. Обманутым себя чувствуешь лишь первое время, а потом находится дело, находятся заботы и оправдания. И некогда вспоминать и сопоставлять, и мир приходит как данность, а что там плелось в учебниках и читалось спецкурсами — это все отпадает сразу, махом. И уже не думаешь, чем оказалась “процветающая промышленная зона”, и чем оказался в ней ты, “приглашаемый специалист”. Уже забываешь седенькие бородки любимых профессоров и оголтело-веселое братство сокурсников, их зависть: ого, поедешь, увидишь, узнаешь, привезешь… Уже отбрасываешь бессмысленные попытки разобраться: как же так; ведь никто не возвращается, а едут не единицы, но шума никакого, нет, наоборот, слышишь постоянно про “поддерживаемые контакты” и “крепнущие связи”, и про неведомые встречи неведомых групп деловых представителей неведомо чего; и в отеле выясняется, что буквально за неделю до вас выехал господин из Края, весьма, весьма солидный такой инженер, — и портье протянет грушу с ключом, кинув невзначай для чаевых “за престиж”: да, да, тот самый номер… И перестанешь горько усмехаться, поминая обязательную помпу, с которой собирается и отправляется сюда, в Край, очередная Посылка, этот “наш вклад”, эта “квинтэссенция трудового года лучших умов”, эта “законная гордость”. И даже жалеть перестаешь миллионы, ежегодно собирающиеся в исполинской воронке Аэропорта, которые задирают головы, провожая вертикальный взлет одиннадцати легендарных “Коршунов-стратосфера”, несущих Посылку, и верят, что это праздник, и размахивают розданными вымпелами, и встречают криками выпускаемых через строго рассчитанные неравные промежутки размалеванных змеев, а потом полмесяца ждут, ждут известий о приеме Посылки, о немедленно последовавших новых внедрениях и достижениях, и расхватывают утренние газеты, и обсуждают в гостиных, на собраниях, на террасах за ужином, на уроках и семинарах. И ни ненависти нет, ни ярости, ни страха, а одна невероятная готовность вытерпеть и приспособиться ко всему, только бы забраться на богом забытую ферму, ранчо, домишко в горах, в лесу (в Крае-то и ферм ведь нет, и леса после Инцидента повывели); только бы не объяснять никому, зачем тебе нужно знать — не мочь даже, а просто знать, что можешь! — можешь собраться, сняться с места в один день и поехать, пойти, побежать, куда глаза глядят, и не искать лазеек, чтобы выбраться из собственного Города, да чтобы проверили номер по картотеке, да чтобы разрешили… не подлизывать задницы, не закладывать за себя Людей, просто жить, жить, жить, вылезти, в конце концов, хоть из этой синей шкуры, забыть все, пятнадцать лет тоски муки, пятнадцать лет вранья, я же тоже Человек, я же был Человеком, я ведь так все, все позабуду…
Из оцепенелого состояния его вывела затрещина, от которой он мигом слетел со скамьи и вытянулся перед дюжинным.
— Пошли, — коротко проскрипел тот и повернулся к выходу.
Сразу за дверью их ожидали еще две тройки, экипированные по-походному, и все они гуськом — Ткач вторым — запетляли по длинным голым коридорам. Сперва Ткач думал, что они идут к Западным воротам, но тогда обязательно надо было миновать коридор, куда выходят двери отделов, всегда снует множество народу, попадается случайный номер, и вообще не протолкнуться, а они шли совсем одни, и под зарешеченными лампами четко отдается эхо, будто никого нет и в помине. Когда коридор уперся в литую дверцу, перед которой неподвижно стояли двое старшин, держа руки на оттягивающих шеи боевых разрядниках, Ткач окончательно струхнул. Дюжинный предъявил жетон и что-то буркнул своим скрипучим голосом, старшина кивнул, сунул большой палец к светящемуся глазку, и дверца откатилась.
Так и есть, подумал Ткач, оружейная. Его внутрь не пустили, четверо сиреневых нырнули в проем и, так же сгибаясь, вынесли семь автоматов. Тот факт, что именно автоматы, Ткача несколько успокоил: на серьезное дело взяли бы такие вот чудовища, как у караульных. Несколько лет назад Ткач видел, что остается от минутной работы трех разрядников на непрерывном огне, — ничего не остается. Уж кого-кого, а Хромача Ткач отдал легко и с удовольствием, потому как Хромач совершенным образом обнахалел и зарвался. Ползая ночью по лощинке, где прижали Хромача, Ткач, то и дело, проваливался в холмики, которые остаются после ухода Стражей, задыхался от пепла, а потом, так ничего и не насобирав, чумазый, сидя на местечке чуть повыше, кляня тупость сиреневых, вечно наваливающихся оравой, хотя для работы троих — за глаза.
Ткач в последний раз покосился на караульных, торчащих в слепой кишке коридора. Коридор был узким. Как, интересно, они собираются здесь выполнять свой пункт второй-первый: “При неостановлении неизвестного лица окриком и с достижением означенным расстояния не более десяти шагов до охраняемого поста — открыть огонь”?