Китеже и деве Февронии”.
— Не существовало такого города?
— Ага. Не было!
— Я в детстве тоже о многом мечтала… Детство тем и прекрасно, что видится все в розовом свете, все кажется осуществимым. А на самом деле… — Мария умолкла, понурившись.
Чтобы успокоить опечаленную воспоминаниями женщину, Соколов заговорил было о Пелуге, о жизни.
— Хотите прогуляться? — предложила Мария, нежно прикоснувшись к его руке.
— Пойдемте, — майор уплатил официанту, сказав: — Оставьте столик за нами.
Над Ригой опускался вечер. Реже проносились автомобили; затихали площади и бульвары. В мирное время в эту пору город обычно становился оживленней, на улицах появлялась молодежь. Старики занимали удобные скамейки в скверах.
А теперь жители побаивались выходить по вечерам даже за ворота.
Из кафе Соколов с Марией направились к бульвару. Редкие прохожие с удивлением смотрели на них: в тяжелое время, которое переживала Латвия, невозможно было встретить счастливых людей.
Уступая весело беседующей парочке дорогу, остановилась, прижавшись к стене, сгорбленная старушка, проводила их приветливым взглядом.
Соколов бережно вел спутницу под руку и думал, можно ли довериться ей.
Много раз он задавал себе подобный вопрос. Первое время Мария вызывала в нем какое-то смутное чувство настороженности. Его нельзя было объяснить. Постепенно ледок настороженности растаял, и появилось чувство симпатии. “Довериться?” Разведчик не имеет право решать этот вопрос без веских на то причин, не имеет права ставить под возможный удар дело, которому обязан служить до последнего вздоха.
Но положение, время, важные данные вынуждали майора пойти на риск.
— Мария? — он попридержал шаг, достал портсигар и закурил. — В такие тяжелые дни трудно найти верного друга. Не так ли? Соколов помедлил, как бы раздумывая. — Вам хотелось бы дружить с человеком по-настоящему, дружить так… — и не закончил фразы.
Прямо перед ними из ворот на мостовую выкатился сначала красно-синий мяч, а вслед — мальчуган в соломенной шапочке с длинным козырьком. Карапуз, переваливаясь утицей, гнался за прыгающим мячом.
В это время из-за поворота вывернула машина. Сверкая лаком, легкая и стремительная, она мчалась без сигналов по узкой мощеной улочке. На радиаторе трепетал, пощелкивая, фашистский флажок.
Расстояние между мальчуганом и автомобилем сокращалось с неумолимой быстротой.
— Стой! Стой! — майор, стараясь предотвратить несчастье, бросился к мальчугану, одновременно жестом останавливая машину. Почти враз раздались короткий вскрик ребенка и глухой удар. Машина, вильнув из стороны в сторону, скрылась в ближайшем переулке, а на гладких булыжниках остался окровавленный малыш да неподалеку от него подпрыгивающий мяч.
К месту трагедии отовсюду стали сбегаться люди. Соколов взглянул на Марию: глаза ее были наполнены слезами.
Толпа покорно расступилась перед женщиной с распущенными волосами. Безумным взглядом обведя хмурые лица людей, мать рухнула на мостовую и припала к ребенку.
— Юрис! Юрис! Кровиночка моя! — она подняла сына на руки.
— Доктора скорей! — потребовал кто-то.
— Не поможет, — мрачно проговорил рослый белокурый латыш и отвернулся, чтобы не видеть лица потрясенной матери.
Соколов почувствовал на плечах чьи-то руки и обернулся. Радостный, неуместный в этот трагический момент возглас, готовый сорваться с губ, он погасил резким кашлем. В толпе, что напирала сзади, стоял Николай Полянский. Он был в клеенчатой матросской куртке с откидным капюшоном и высоких резиновых сапогах. Взгляда было достаточно, чтобы они поняли друг друга.
А улица уже наполнилась треском мотоциклов. Один из прибывших полицейских грубо подтолкнул прикладом автомата окаменевшую от горя женщину:
— Домой! Домой отправляйтесь.
— Не трогай, — потребовал рослый латыш. — Горе у нее, видишь?
Увесистый булыжник, пущенный кем-то, угодил в полицейского, и тот осел на мостовую.
Замелькали дубинки. Толпа откатилась к бульвару.
Соколов с Марией укрылись в каменной нише старинной стены.
— Страшно люблю детей и спокойно не могу переносить чужое горе, — помолчав, сказал Соколов.
— Я так много видела за годы войны, что всех ужасов мне хватит на десятилетия. Сначала переживала. По ночам донимали кошмарные сны. Сейчас чувства притупились. Может быть, у ребенка такая судьба?
— Нет! У этой судьбы есть имя — бесчеловечность!
— Но война!
— Воюют взрослые и воюют на переднем крае…
— Посидим на бульваре. Помолчим вдвоем. Я люблю молчать, когда тяжело.
Марии хотелось продолжать прерванный разговор.
— Нет, Мария, Левченко заждался нас, наверно. Вернемся в кафе.
За столиком, в дальнем углу зала, сиротливо маячила сгорбленная фигура Левченко. Он сидел, подперев ладонью отяжелевшую голову.
На тарелке перед ним лежал надкушенный бутерброд с сыром. Стояла наполовину налитая водкой стопка.
— Сарычев! Друг! — возликовал он, и костлявые плечи встопорщились под серым помятым пиджаком. — Ты вот с Марией гуляешь, а моя незнакомка ушла, с другим ушла! Так-то оно бывает. Никому нельзя верить…
— Выпьем вина? — предложил Соколов.
— За компанию? — спросила Мария лукаво. — Я согласна.
— Вино и за компанию не буду, — изрек Левченко, наливая водку. — Из всех жидкостей я предпочитаю одну. Ваше, нет лучше за мое здоровье!
Широко распахнув зеркальные двери, вошли два матроса в клеенчатых куртках с откидными капюшонами, рослый белокурый латыш и девушка с модно завитыми волосами и ярко накрашенными губами. Один из матросов нарочито громко спросил у метрдотеля:
— Любезный, свободные места имеются? Столик бы на четверых…
Они уселись возле окна, прикрытого сборчатой шторой. Неожиданно к Левченко подошла спутница моряков и, нимало не смущаясь, уселась к нему на колени.
— Здравствуй, котик, — певуче протянула она, обнимая “кавалера” за шею. — Поцелуй меня…
Левченко ошалело посмотрел на Соколова, перевел взгляд на Марию, залпом осушил стопку и, икнув, проговорил:
— Пардон, мадам! Мы где-то встречались с вами? — и вновь икнул.
— С нашими гулять, — пророкотал сзади густой бас. — Не позволю!
Левченко втянул голову в плечи и прикрыл на всякий случай затылок руками.
— Ты, хмырь, не опасайся, сейчас не трону, — продолжал обладатель мощного баса. — Но заруби на носу, что Сергей Батов тебя предупредил. С его девушками гулять никто не смеет. Если будешь крутить с ней тайком, то любой малец разыщет меня на портовой набережной и доложит. Понял? — он покрутил перед носом Левченко увесистым кулаком и прикрикнул на женщину: — Пошли! Живо!
— Пусть он меня поцелует! Пусть! — пьяно куражилась та, цепляясь за пиджак Левченко. — Ишь, и узнавать не желает! А я для него…
— Идем, говорю! — матрос легко подхватил женщину на руки. — Нашла красавцев. Мы не хуже этих франтов.
— Хамы, — обронил вслед матросу Левченко. — Но бабочка симпатичная…
Мария по-настоящему развеселилась: ее позабавила сцена, которую разыграла накрашенная девица.
— Вы, оказывается, большой сердцеед! — подзадоривала она Левченко.
— Да-а, — лениво соглашался тот. — Почему-то женщины ко мне льнут, — он поплевал на ладонь и, заглядывая в трюмо, пригладил редкие волосы. — Она мне раньше говорила, — продолжал он врать, — что жених в плавании.
— Мария, мы вас проводим. Левченко, нам пора, — Соколов поднялся и, не оглядываясь, направился к выходу.
СТРЕЛЬБИЩЕ № 47/21
В порту война чувствовалась гораздо сильнее, чем в городе. Опасаясь налетов авиации, страшась нападения подводных лодок-охотников, немцы, несмотря на усиленную морскую охрану и воздушное барражирование, не задерживали подолгу корабли у пирсов. Как только прибывал транспорт, начиналась лихорадка.
Сипло перекликались буксиры. Звонко бряцали звеньями якорные цепи. Жалобно и натужно скрипели тросы корабельных лебедок и подъемных кранов.
Суета и нервозность. Это сразу же заметил Соколов, остановившись у причала, где разгружался широкоскулый “испанский торгаш”. Внешне все выглядело, казалось, как в доброе мирное время: металлическая сетка, наполненная продолговатыми ящиками, медленно поднималась из трюма, плавно проплывала над палубой и, раскачиваясь на стреле корабельной лебедки, повисала над причалом. Груз встречали докеры. Отцепив сетку, они легко подхватывали тяжелые ящики, укладывали их на металлические тележки и увозили к военным грузовикам.
Чтобы не так бросаться в глаза, Соколов отошел подальше от причала и прислонился плечом к стене пакгауза, забитого бунтами пеньковых канатов.