«Незабудку» — смертоубийственную «греческую кухмистерскую» на углу Клинского… Вот сейчас вспомнил про нее, и как-то странно под ложечкой сделалось — подходящее было название! Ну и говорили, говорили, говорили — без конца! К великому моему сожалению, не могу знать — о чем и как беседует теперь между собою ваше юное поколение. Думается, замечательные должны быть у вас разговоры, не нашим тогдашним чета… Но, грех отрицать, и мы дерзали высоко. Посягали, как говорится, на всю Вселенную, от зенита до надира. Помнишь, Сергей Игнатьич, как тебе Севка Знаменский, «поэта максимус», в письме написал:
Так вот и ширяли от одного к другому. Начнем, бывало, со Сванте Аррениуса, пройдем, сравнительно мирно, через анаэробных бацилл, коснемся опытов Шмидта по анабиозу, и вдруг — как обрушимся на господа бога и всех святых! А то — на господина Бердяева и Зина иду Гиппиус (почему это все Гиппиусы всегда бывают рыжие?)… Или сцепятся декаденты и читатели «Вестника Европы»… И всё вызывало шум, перепалки, хрипоту в горле, восторг и негодование…
Сегодня собирают деньги на стачечников в Казани, а завтра терзают друг друга по поводу андреевской «Бездны». Нынче Анна Павлова, покорив Европу, воротилась в родную Мариинку, а там всё внимание отдано капитану Льву Макаровичу Мациевичу, первой трагической жертве воздушной стихии. Это мы собирали деньги на венок летчику Мациевичу — венок с
Казалось бы — буйная деятельность. Но в то же время, что это был за медленный, почти неподвижный первобытный мир вокруг нас! «Как посмотреть, да посравнить век нынешний и век минувший…» Сам себе не веришь!
Только за три года до этого в Питере пошел трамвай. Буквально вчера появились первые «синематографы», они же «иллюзионы», они же и «биоскопы»: не сразу придумалось, как это чудо называть. Фонари на улицах были где газовые, а где и керосиновые, электричество горело на десятке улиц.
Читая Уэллса, все понимали: это — фантазия, всякие тепловые лучи да черные дымы. А реальный мир в чем? Вот он — в городках Окуровых, в их пыли, в одичавших вишневых садах с натеками клея на заскорузлых стволах. Реальный мир — никем не тревожимые версты то щей ржи, перемешанной с пышными васильками и куколем, прорезанной узкими межами. Вот это — реальность, это — навсегда. И так тяжко лежало на нас сознание незыблемости, неотвратимости, предвечности дворянских околышей на станционных платформах, жандармских аксельбантов рядом с вокзальными колоколами, жалобных книг и унтеров пришибеевых всюду, от погоста Дуняни до Зимнего дворца в Петербурге, что волей-неволей все мы — интеллигенты! — душами тянулись ко всему необычному, новому, неожиданному, дерзкому, откуда бы оно ни приходило к нам: с неба или из преисподней…
Я думаю, именно в связи с этим нашим свойством, в своем неоспоримом качестве странного человека, оригинала, таинственной личности, овладел всеобщим вниманием и студент-технолог Вячеслав Шишкин. Вскоре после той памятной первой встречи с нами на Фонтанке он неожиданно, без всякого уговора или приглашения, заявился на моем тихом пятом этаже.
Надо признать: он мог-таки произвести немалое впечатление. Он не укладывался ни в какие рамки, воспринимался как исключение и загадка: ни богу свечка, ни черту кочерга, капитан Копейкин какой-то…
Он носил
Юный Шишкин стал Вячеславом по прихоти отца. А вот в
Однажды Сёлик Проектор — теперь респектабельный конголезец, а тогда скромнейший и прилежнейший студент Техноложки, — копаясь в Публичной библиотеке в книгах по истории химии, наткнулся на изданную года три назад в Мантуе на сладчайшем италийском языке тощенькую, но презанимательную брошюру: «Кмика, дльи, тмпи футри» — «Химия будущего» именовалась она. Под заголовком, на титульном листе, — это редкость на Западе — стояла дата: 1908 год, а наверху было скромно обозначено:
Сёля Проектор оторопел. Едва встретив в институте нашего бородача, он кинулся к нему:
— Скажите, коллега… Это случайно не вы? Шишкин не сморгнул глазом. Взяв на секунду брошюрку в руку, он равнодушно положил ее на стол.
— Почему — случайно? Я! Старье! Не интересно. Всё будет иначе, ответил он.
Естественно, на него насели:
— Слушайте, Шишкин, но почему же? Почему Мантуя? Почему итальянский язык? Расспросы ему не понравились.
— А не всё ли равно какой? — пожал он плечами. — Ну, Мантуя… Это мне
Мы так бы и остались в неведении — кого он так именовал, если бы некоторое время спустя в институт не пришло на имя Венцеслао Шишкина письмо из Фиуме. На конверте был обратный адрес: «Рма, такая-то гостиница. Габриэль д’Аннунцио, король поэтов». Аннунцио по-итальянски и есть «благовещенье», а Габриэль д’Аннунцио был в те дни «величайшим», «несравненным», «божественным» итальянским декадентом. Это позднее он стал фашистом и другом Муссолини.
Мы так никогда не узнали, как и почему «баккалауро» свел знакомство со столь шумной и пресловутой личностью, о чем тот писал ему в письме, почему прислал с полдюжины своих фотографий с напыщенными и трудно переводимыми надписями. Но имя Венцеслао, так же как и звучное звание баккалауро, закрепилось за технологом Шишкиным навсегда.
Венцеслао был юношей среднего роста. Предки-цыгане наградили его тонкой, как у восточного танцора, поясницей, при сравнительно широких и мускулистых плечах. Руки и ступни ног у него были малы, точно у непальского раджи, но тонкими пальцами своими он, если находился меценат, склонный оплатить дорогостоящий опыт, без особого труда сгибал пополам серебряные гривенники.
К смуглому красногубому лицу его — интересно, что бы сказали о нем вы, коллега Берг? — по-своему шла большая, угольно-черная, без блеска, ассирийская борода. Зубы — реклама пасты «Одоль», на белках глаз и лунках ногтей чуть заметный синеватый оттенок… В те периоды, когда генерал Болдырев вспоминал о сыне, сын, одетый с нерусским небрежным щегольством, начинал походить на индийского принца, обучающегося в Кембридже: изучает «Хабеас корпус», но, едва кончив курс, вернется к своим женам, своим гуркасам и к священному крокодилу в пруду под священным деревом с белыми священными цветами.
Если же папаша менял настроение (что случалось чаще), Венцеслао быстро приходил в захудание. Ободранный, всклокоченный, весь в пятнах от всяких реактивов, он в такие дни проходил сквозь строй студентов, как сквозь толпу призраков, ему незримых. Он шел и смотрел вперед глазами маньяка, случайно ускользнувшего из дома умалишенных. При первой встрече он показался нам малопривлекательным ломакой. Но скоро выяснилось, что дело обстоит сложнее. В его матрикуле царил удивительный кавардак. Там были — как и у вас, коллега Берг! — «хвосты» за самые первые семестры, а в то же время профессор Курбатов, далеко не такой кротости ученый, как ваш покорный слуга, — зачел ему сложнейшие работы последних курсов… Я ни на что не намекаю, нет, нет…
Случалось, баккалауро являлся мрачным на простейший зачет, высиживал в грозном молчании час или два, вслушиваясь в ответы, внезапно вставал и уходил. «Не подготовлен… Не смею отнимать драгоценное время…» Бывало, он резался не на жизнь, а на смерть с самыми свирепыми экзаменаторами, забрасывая их парадоксами, дерзил, говорил резкости и уносил всё же с поля боя завоеванную в битве пятерку. И когда его кидались поздравлять, сердито цедил сквозь зубы: «А, это все — чепуха!» Его давно уже перестали спрашивать: «А что же — не чепуха?» Если кто-либо новенький задавал этот вопрос, Шишкин прожигал его насквозь огненным взглядом. «Закись азота!» — с маниакальным постоянством, сразу утрачивая чувство юмора, бросал он. Так к этому и относились: «Пунктик!»
Черты его личности открывались нам постепенно и не вдруг: так дети подбирают картинки из причудливо вырезанных деталей. Узнали, что живет он где-то у черта на куличках, на Малой Охте или за Невской лаврой, снимает угол у хозяина. Нельзя понять: то ли он за стол и квартиру консультирует этого хозяина — гальванопласта и никелировщика, то ли договорился и в его мастерской проводит какие-то собственные опыты… И — чем дальше, тем больше — всё, что нам удавалось узнать о нашем Шишкине, пропитывалось дымкой какой-то таинственности.
На моем личном горизонте он некоторое время маячил вдали, «в просторе моря голубом». И вдруг, в роковой день, крайне заинтригованная Анна Георгиевна прошептала мне в прихожей:
— Павлик, вас там кто-то дожидается… Кто это?
Я заглянул в щелку:
— Это? Баккалауро… Шишкин!
Ее глаза недоуменно округлились, но ведь сверх сего я и сам ничего не знал.