Andere mehr.Ach, wusstet ihr, wie,s in mir wallet, siedet,Und wie mein Herz den Schlag zurucke balt,Wenn ich statt Heilung mit unischeren WortenKaum Trost kann spenden den Verlorenen……Was soil denn aus mir werden?Aus mir, dem viel bewunderten, hilflosen Mann? [52]

Но перед таким своим бессилием постепенно пришлось смириться: полная неизбежность всегда несет в себе нечто примиряющее с собою. Все-таки наука дает нам много силы, и с этой силою можно сделать многое. Но с чем невозможно было примириться, что все больше подтачивало во мне удовлетворение своею деятельностью, – это то, что имеющаяся в нашем распоряжении сила на деле оказывалась совершенно призрачною.

Медицина есть наука о лечении людей. Так оно выходило по книгам, так выходило и по тому, что мы видели в университетских клиниках. Но в жизни оказывалось, что медицина есть наука о лечении одних лишь богатых исвободных людей. По отношению ко всем остальным она являлась лишь теоретическую наукою о том, как можно было бы вылечить их, если бы они были богаты и свободны; и то, что за отсутствием последнего приходилось им предлагать на деле, было не чем иным, как самым бесстыдным поруганием медицины.

Изредка по праздникам ко мне приходит на прием мальчишка-сапожник из соседней сапожной мастерской. Лицо его зеленовато-бледно, как заплесневелая штукатурка; он страдает головокружениями и обмороками. Мне часто случается проходить мимо мастерской, где он работает, – окна ее выходят на улицу. И в шесть часов утра и в одиннадцать часов ночи я вижу в окошко склоненную над сапогом стриженую головку Васьки, а кругом него – таких же зеленых и худых мальчиков и подмастерьев; маленькая керосиновая лампа тускло горит над их головами, из окна тянет на улицу густою, прелою вонью, от которой мутит в груди. И вот мне нужно лечить Ваську. Как его лечить? Нужно прийти, вырвать его из этого темного, вонючего угла, пустить бегать в поле, под горячее солнце, на вольный ветер, и легкие его развернутся, сердце окрепнет, кровь станет алою и горячею. Между тем даже пыльную петербургскую улицу он видит лишь тогда, когда хозяин посылает его с товаром к заказчику; даже по праздникам он не может размяться, потому что хозяин, чтобы мальчики не баловались, запирает их на весь день в мастерской… И единственное, что мне остается, – это прописывать Ваське железо и мышьяк и утешаться мыслью, что все- таки я «хоть что-нибудь» делаю для него.

Ко мне приходит прачка с экземою рук, ломовой извозчик с грыжею, прядильщик с чахоткою; я назначаю им мази, пелоты и порошки – и неверным голосом, сам стыдясь комедии, которую разыгрываю, говорю им, что главное условие для выздоровления – это то, чтобы прачка не мочила себе рук, ломовой извозчик не поднимал тяжестей, а прядильщик избегал пыльных помещений. Они в ответ вздыхают, благодарят за мази и порошки и объясняют, что дела своего бросить не могут, потому что им нужно есть.

В такие минуты меня охватывает стыд за себя и за ту науку, которой я служу, за ту мелкость и убогость, с какою она осуждена проявлять себя в жизни. В деревне ко мне однажды обратился за помощью мужик с одышкою. – Все левое легкое у него оказалось сплошь пораженным крупозным воспалением. Я изумился, как мог он добрести до меня, и сказал ему, чтобы он немедленно по приходе домой лег и не вставал.

– Что ты, барин, как можно? – а свою очередь, изумился он. – Нешто не знаешь, время какое? Время страдное, горячее. Господь батюшка погодку посылает, а я – лежать! Что ты, господи помилуй! Нет, ты уж будь милостив, дай каких капелек, ослобони грудь.

– Да никакие капли не помогут, если пойдешь работать! Тут дело не шуточное, – помереть можешь!

– Ну, господь милостив, зачем помирать! Перемогусь как-нибудь. А лежать нам никак нельзя: мы от этих трех недель весь год бываем сыты.

С моею микстурою в кармане и с косою на плече он пошел на свою полосу и косил рожь до вечера, а вечером лег на межу и умер от отека легких.

Грубая, громадная и могучая жизнь непрерывно делает свою слепую, жестокую работу, а где-то далеко внизу, в ее ногах, копошится бессильная медицина, устанавливая свои гигиенические и терапевтические «нормы».

Вот – человеческий организм со всем богатством и разнообразием его органов, требующих широких и полных отправлений. И как будто жизнь задалась специальною целью посмотреть, что выйдет из этого организма, если ставить его в самые немыслимые положения и условия. Одни люди пускай все время стоят и ходят, не присаживаясь; и вот стопа их становится плоскою, ноги опухают, вены на голенях растягиваются и обращаются в незаживающие язвы. Другие все время пускай сидят, не вставая; и спина их искривляется, печень и легкие сдавливаются, прямая кишка усеивается кровоточащими шишками. Саночники в шахтах весь день непрерывно бегают с санками по просекам на четвереньках; выдувальщики на стеклянных заводах все время работают одними легкими, обращая их в меха… Нет таких самых неестественных движений и положений, в которых бы жизнь не заставляла людей проводить все их время; нет таких ядов, которыми бы она не заставляла их дышать; нет таких жизненных условий, в которых бы она не заставляла их жить.

Сейчас только я воротился от одной больной папиросницы; она живет в углу с двумя ребятами. Низкая комната имеет семь шагов в длину и шесть в ширину. В этой комнате живет шестнадцать человек. Для меня составляет муку пробыть в ней десять – пятнадцать минут: в комнате нет воздуха, нет в буквальном смысле – лампа, как следует заправленная и пущенная, чадит и коптит, не находя кислорода; иначе, как слабо, ее пускать нельзя; тяжелый и влажный, как будто липкий воздух полон кислым запахом детских испражнений, махорки и керосина. Из всех углов на меня смотрят восковые, странно неподвижные лица ребят с кривыми зубами, куриною грудью и искривленными конечностями; в их больших глазах нет и следа той живости и веселости, которая «свойственна» детям.

Вообще, став врачом, я совершенно потерял представление о том, что, собственно, свойственно человеку. Свойственно ли уставшему человеку хотеть спать? – Нет, не свойственно! Сестра милосердия, учительница, журнальный работник, утомленные и разбитые, не могут заснуть без бромистого натра. Свойственно ли долго не евшему человеку хотеть есть? – Нет, не свойственно! Ему приходится прибегать, словно пресыщенному обжоре, к искусственному возбуждению аппетита. Меня это поразило у большинства фабричных работников и ремесленников.

– Работаешь весь день, – машина стучит, пол под тобою трясется, ходишь, как маятник. Устанешь с работы хуже собаки, а об еде и не думаешь. Все только квас бы пил, а от квасу какая сила? Живот наливаешь себе, больше ничего. Одна водочка только и спасает: выпьешь рюмочку, – ну, и есть запросишь.

Я в течение нескольких лет веду прием в одной типографии, и за все это время я ни разу не видел наборщика-старика! Нет старости, нет седых волос – съеденные свинцовою пылью, люди все сваливаются в могилу раньше.

Жизнь проделывает над человеком свои опыты и, глумясь, предъявляет на наше изучение получающиеся результаты. Мы изучаем и приобретаем очень ясное представление о том, как действует на человека хроническое отравление свинцом, ртутью, фосфором, как влияет на рост детей отсутствие света, воздуха и движения; мы узнаем, что из ста прядильщиков сорокалетний возраст у нас переходит только девять человек, что из женщин, занятых при обработке волокнистых веществ, дольше сорока лет живет только шесть процентов… Узнаем мы также, что, вследствие непомерного труда, у крестьянок на все летние месяцы совершенно прекращается свойственная женщинам физиологическая жизнь, что швеи и учащиеся девушки в несколько лет вырождаются в бескровных, больных уродов. И многое еще мы узнаем.

Но что же, чем во всем этом может помочь наша медицина? Какая цена ее жалким средствам, которыми она пытается чинить то, что так глубоко уродуется жизнью?… Великий человек висит на кресте, его руки и ноги пробиты гвоздями, а медицина обмывает кровавые язвы арникой и кладет на них ароматные припарки.

Но ничего больше она и не в состоянии делать. Не может существовать такой науки, которая бы научила залечивать язвы с торчащими в них гвоздями; наука может только указывать на то, что человечество так не может жить, что необходимо прежде всего вырвать из язв гвозди. В двадцатых годах, по исследованиям Виллерме, у мюльгаузенских ткачих половина детей умирала, не дожив до пятнадцати месяцев. Виллерме уговорил фабриканта Дольфуса разрешить своим работницам оставаться после родов дома в течение шести недель с сохранением их содержания; и этого одного оказалось достаточным, чтобы

Вы читаете Записки врача
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату