роста.
Вывели стенку под самый свод. Завалили ее старыми ящиками, пустыми бочками. Затрусили пол сором. Выходили из подвала поодиночке, зорко вглядываясь в глухую темноту ночи.
У профессора пили чай. Он сегодня ездил в город читать свои лекции в народном университете, и Катя забежала узнать новости. Профессор был заметно взволнован. Наталья Сергеевна сидела за самоваром бледная, с застывшим от горя лицом.
— Добровольцы по всем дорогам уходят в Феодосию, а оттуда в Керчь. В городе полная анархия. Офицеры все забирают в магазинах, не платя, солдаты врываются в квартиры и грабят. Говорят, собираются устроить резню в тюрьмах. Рабочие уже выбрали тайный революционный комитет, чтобы взять власть в свои руки.
Наталья Сергеевна сказала:
— У нас сейчас стирает девушка с деревни, рассказывала: в Насыпкое заночевали два офицера, — их ночью убили, раздели догола, и трупы увезли куда-то.
С террасы вбежала девушка-прачка, хлопнула зазвеневшею стеклянною дверью, крикнула на бегу: «Кадеты идут!» и в ужасе пробежала в кухню.
Вышли на террасу. С горы по дороге спускался высокий молодой офицер с лентою патронов через плечо, в очень высоких сапогах со шпорами… В руке у него была винтовка, из-за пояса торчали две деревянные ручки ручных гранат. На горе, на оранжевом фоне заходившего солнца, чернела казенная двуколка и еще две фигуры с винтовками.
— Скажите, здесь живет профессор Дмитревский?
— Это я.
— Вам письмо от вашего сына.
— Очень вам благодарен, поручик… Не зайдете ли выпить стакан чаю?
— Благодарю вас, меня товарищи ждут.
— Так ведите и их.
Офицер конфузливо улыбнулся.
— Ну, спасибо. Сейчас приведу.
Двуколка, нагруженная большим бочонком, спустилась с горы. Высокий взошел на террасу еще с двумя офицерами. Их усадили пить чай. Профессор и Наталья Сергеевна жадно стали читать письмо.
— Вам записочка от Мити, — сказал профессор Кате.
Записка была написана наскоро, взволнованным почерком. Митя писал, что их полк экстренно двинули к Керчи, что навряд ли скоро придется увидеться. «Катя, милая моя девушка! Навряд ли и вообще уж когда-нибудь увидимся. Прощай, не поминай лихом!»
Профессор спросил офицеров:
— Как положение?
Офицер в гусарской фуражке, с рыжими, подстриженными снизу усами, ответил:
— Обычное маневрирование. Из стратегических соображений войска передвигаются к Керчи.
Высокий усмехнулся, поколебался и вдруг махнул рукою.
— Какие там стратегические соображения! Просто гонят нас большевики. Да и гнать-то, в сущности, некого. Армии больше не существует, расползлась по швам и без швов, как интендантские сапоги. И надеяться больше не на кого. Союзники от нас отступились, французы отдали большевикам Одессу…
Гусар сумрачно покосился на него.
— Вы не профессиональный военный, поэтому все вам и кажется так страшно. Во всякой войне бывают колебания в ту и другую сторону. Вот соберемся с силами, подойдут пополнения — и погоним красных, как стадо овец, вот увидите. Их только раз разбить, а дальше работа будет уж только нам, кавалерии.
Третий, очень молодой артиллерист-прапорщик, смуглый, с родинкою на щеке и с серьезными глазами, сдержанно возразил:
— С таким командным составом никого не разобьем.
Высокий с негодованием воскликнул:
— Ох, уж этот командный состав!.. Совсем, как при царе: бездарность на бездарности, штабы кишат франтами-бездельниками, которые и носа не кажут на фронт. Воровство грандиозное, наши солдаты сидят в окопах в рваных шинелишках, в худых сапогах, а в тылу идет распродажа обмундирования, все мужики в деревнях ходят в английских френчах и американских башмаках. В ресторанах шампанское потоками, миллионы летят, как рубли… А мы что делали на фронте? Вместо того, чтобы защищать перешеек — ведь сами говорят: Фермопилы — бросили нас далеко на север, три тысячи против пятнадцати тысяч красных, для того, видите ли, чтобы соединиться у Дебальцева с Деникиным. Ну, конечно, разбили нас и отбросили… А теперь транспорт наших крымцев пришел к Деникину, — он их не принял: вы, говорит, убежали от большевиков, вы мне не нужны.
Профессор встал.
— Извините, вы мне позволите написать письмецо сыну?
Он ушел с женою. Катя, без кажущейся связи с разговором, сказала:
— На днях я ехала с одним мужиком из соседней деревни, он мне рассказывал: добровольцы отобрали у его зятя лошадь, последнюю, а когда он стал противиться, его застрелили.
Гусар враждебно смотрел на нее.
— Да ведь это все сказки! Как вы им верите!
Высокий устало отозвался:
— Нет, так бывает.
— Да ведь это же хуже большевиков!
— Мы хуже и есть. Недавно перестреляли из пулеметов сто двадцать красно-зеленых в каменоломнях. Они сдались, побросали винтовки, выкинули белый флаг. А мы их пулеметами.
— Сдавшихся!
— А они не так?
— Ну, и как на душе у вас?
Высокий усмехнулся.
— Ничего. Привыкли. Умом, конечно, понимаю, что нехорошо.
Замолчали. Катя сказала:
— Или вот еще, тот же мужик рассказывал. У нас тут недавно ограбили помещика Бреверна, к ним поставили казаков, и они ограбили мужиков. Одежду отбирали, припасы, вино.
Гусар тяжелым взглядом посмотрел на Катю. Она почувствовала, что он уж ненавидит ее всеми силами души.
— А как с ними иначе? Мы раздеты, голодаем, а они сыты, в тепле; продавать ничего не хотят, набивают подушки керенками…
Катя весело всплеснула руками.
— Да большевики совсем так же рассуждают о буржуях! Вот потеха!
Гусар прикусил губу. Прапорщик-артиллерист с родинкой тихо сказал:
— Если двадцатого числа не получим жалованья, придется и нам жить разбоем.
Высокий усмехнулся.
— А теперь не разбоем живем? Вон бочку вина везем, — заплатили мы за него?
Гусар заговорил взволнованно:
— Вы говорите — в сдавшихся стреляли. С немцами, с австрийцами мы были рыцари. А против большевиков мне совесть моя разрешает все! Меня пьяные матросы били по щекам, плевали в лицо, сорвали с меня погоны, Владимира с мечами. На моих глазах расстреливали моих товарищей. В родовой нашей усадьбе хозяевами расхаживают мужики, рвут фамильные портреты, плюют на паркет, барабанят на рояли бездарный свой интернационал. Жена моя нищенствует в уездном городишке… Расстреливать буду, жечь, пытать, — все! И с восторгом! Развалили армию, отдали Россию жидам. Без рук, без ног останусь, — поползу, зубами буду стрелять!
Высокий задумчиво курил папиросу.