Она вздрогнула, вдруг встала во весь рост и с широко открытыми глазами протянула руки вперед.
— Борька!
Он вскочил на подоконник, уронив букет; они схватили друг друга в объятия и крепко припали к губам.
— Я ждала, что ты придешь! Ты должен был прийти! — Она оторвала от него свое бледное лицо, глубоко заглянула в глаза. — Только отчего так долго?
— Ты… ты с тех пор ждала?
— Ну да!
Крепко обняв, он целовал ее в губы, в щеки, в глаза и со стыдом думал:
«А я-то… спал там, на полянке. Вот дерево!» Они вылезли в окошко, ушли в парк и все утро проходили, держась за руки, и говорили, говорили. Он спросил:
— Зачем ты меня так резко прогнала?
— Я… я не знаю. Что-то такое большое было в душе, страшное. Мне необходимо было остаться одной.
— Хорошо, что я не обиделся и все-таки пришел сейчас.
Она благодарно сжала его руку.
Часть вторая
Всю зиму они переписывались. Его письма были очень умные и интересные, ее — сероватые, когда была умною, захватывающие, когда писала о своих переживаниях. Каждое письмо связывало их все больше, и к весне через письма выросла между ними большая, крепкая любовь. Он немножко испугался этой любви, боялся, что она его свяжет. Но все-таки написал: женимся! И подал заявление о переводе из ленинградского университета в московский. А летом ему удалось с большим трудом опять попасть в тот же дом отдыха над Окою, где рядом, в доме дяди, опять проводила лето Исанка.
Они виделись очень часто. Участвовали в общих прогулках, играх, физкультурных упражнениях, но все это было второстепенное, и они считали минуты, когда останутся одни.
Вечером пили чай на небольшой деревянной террасе флигеля, где жил дядя Исанки, Николай Павлович, помощник завхоза.
Борька стоял с ним у перил. Николай Павлович говорил:
— Вот эта вся лужайка перед террасой и вся трава в этом уголке сада, за прудом, отдана в мое распоряжение. Запасаю траву для двух своих коров.
Николай Павлович — суетливый человек, постоянно потирает руки, под носом — маленький темный треугольничек волос на выбритой губе. Во всей его фигуре — как будто он сейчас хочет куда-то предупредительно броситься, что-то сделать для собеседника. Это у него от застенчивости перед мало знакомыми людьми. Наедине со своими он спокоен и даже медлителен.
— А кто вам будет косить?
— Найму. У самого сердце сейчас плохое. Когда-то косил.
— Давайте, я вам скошу.
Николай Павлович метнулся.
— Что вы, что вы! Чего ж вам беспокоиться!
— Я люблю физические упражнения, для меня это будет удовольствие. Исанка, ты умеешь косить?
— Нет.
— Хочешь, скосим лужайку эту? Я тебя научу.
— Ага! Очень рада.
Чай разливала Лидия Павловна, мать Исанки. Она была вдова врача и жила у брата, вела у него хозяйство. Сухощавая, с изящным лицом и медленными движениями. Она с грустью следила за Исанкой: коробило ее, и не могла она привыкнуть, что в молодежи так легко теперь говорят друг другу «ты», зовут друг друга уменьшительными именами. Она видела, как легко одевались девушки, как они, обнявшись, ходили с молодыми людьми. Сердце ее дрожало и болело за Исанку, поэтому в глазах у нее всегда была грусть и тревога. А это лето тревога еще усилилась. Лидия Павловна видела, как Исанка в присутствии этого высокого студента вся начинала светиться внутренним светом, как часто этот студент к ним приходит. К чему все это поведет? Исанка — всего только на третьем курсе медицинского факультета, он тоже еще юный студент… А теперь все это у них так просто!
И она боком глаза смотрела на подругу Исанки, Таню Комкову: на лице у нее были некрасивые коричневые пятна, грудь разжидилась, живот выпячивался вперед… Как она теперь будет учиться?
Таня глядела бодро и весело. Она это лето жила не в доме отдыха, а в деревне, — заведовала избой-читальней. Она оживленно рассказывала о своей избаческой работе, об организации крестьянок, о злобе на нее мужиков. Лидия Павловна слушала и думала: все это хорошо, — но зачем же тогда ребенок?
Скоро разговором незаметно овладел, как всегда, Борька. После чая Таня встала. Борька сказал:
— Ну, и я с тобой. Пора.
Они вместе вышли. Он проводил ее до самой околицы деревни, потом медленно пошел назад. В парке шла обычная ночная жизнь, слышался мужской шепот, девичий смех. Борька темными лесными тропинками пробрался к пруду, перескочил в густой крапиве через кирпичную ограду. В этой части сада никого не было слышно. В конце запущенной боковой аллеи, у канавы, за которою было поле, стояла старенькая скамейка.
Борька сидел на скамейке и ударял срезанным ивовым хлыстиком по голенищу сапога. В душе волновалось жадное нетерпение. Вчера, на прощание целуя Исанку в щеку, он крепко обнял ее и, как будто нечаянно, попал ладонью на ее грудь. И весь день сегодня, задыхаясь, он вспоминал это ощущение. Тайные ожидания и замыслы шевелились в душе. Снова и снова всплывавшее воспоминание сладострастным жаром обдавало душу.
Затрещали в сумраке аллеи сучки под ногами. Легкою своею походкою быстро подошла Исанка и сказала:
— Долго я сегодня?
Борька раскрыл ей навстречу объятия. Они сели рядом и тесно прижались друг к другу.
— Очень долго сегодня мама не уходила спать. Помогала дяде сводить счеты. Заметила бы, что ухожу, — Исанка повела плечами. — Так противно, что все время прячемся, скрываемся. Отчего не прямо?
— Что «не прямо»? Не сесть у вас на террасе так, как мы сейчас сидим?
Исанка засмеялась и теснее прижалась к его боку под мышкой. Борька медленно целовал ее в мягкие волосы. Они замолчали.
Теперь наедине они вообще больше молчали. Хотелось какого-то другого общения, не словесного; хотелось быть ближе, ближе друг к другу, приникнуть щекою к плечу, губами к виску, и молчать, отдаваясь горячим токам, перебегавшим из тела в тело. Был какой-то особенный, бессловесный, непрерывный разговор взглядами, — радостными, дерзкими, стыдящимися; прикосновениями; поцелуями. Руки все время оживленно беседовали между собою неуловимо-легкими оттенками пожатий; таких тонких оттенков не смогло бы передать никакое слово.
Исанка сказала:
— Сними пенсне, мешает.
Борька снял. Исанка прильнула щекою к его щеке. Он медленно целовал ее в маленькую, мягкую ладонь. Сквозь ЛЮИЙС он ощущал, как к его груди невинно прижималась молодая девическая грудь. Его особенно волновала эта невинность прикосновения, — Исанка, очевидно, совершенно не понимала, как это