Завещание Вице от В. Смидович. Е. Смидович
Это стихотворение взято у А. Навроцкого, автора известной песни «Утес Стеньки Разина» (Есть на Волге утес…). Он в то время издавал либерально-консервативный журнал «Русская речь». Папа выписывал этот журнал, и он ему очень нравился.
После «Сказки про воробья», о которой я рассказывал, ничего У меня так не отпечаталось в душе, как это завещание.
Мы наряжались на святках. Когда стали перед обедом переодеваться, я залюбовался собою в зеркало: с наведенными китайскою тушью бровями и карминовым нежно-красным румянцем на щеках я был просто очарователен. Вечером мы ехали на детский бал к Ладовским. И у меня мелькнуло: брови-то необходимо смыть, — сразу заметят, а румянец на щеках оставлю. Кто заметит? Ну, а заметят, — скажу:
— Черт знает, что такое! Днем мы наряжались, не успел хорошенько смыть!
Так и поехал на бал нарумяненным; да и брови-то смыл не особенно тщательно, — были не черные, а все-таки много темнее обычного. Сначала все шло хорошо, — никто ничего не замечал. Но начались танцы. Было жарко, душно; я танцевал с упоением в своем суконном синем мундирчике с серебряными пуговицами. В антракте вошел в комнату для мальчиков. Гимназисты увидели меня и стали хохотать:
— Господа! Посмотрите, как Смидович намазался!
Я суиулся к зеркалу, — позор! Разгоряченное мое лица было великолепнейшего темнокирпичного цвета, и на нем предательскими пятнами алел на щеках иежно-карминовый румянец.
Я было начал:
— Черт знает, что такое! Наряжались сегодня, не успел смыть…
— Не успе-ел! Как девчонка намазался! Не поверили, подлецы.
Я взял из гимназической библиотеки роман Густава Омара «Морской разбойник». Кто-то из товарищей или еще кто-то взял у меня книгу почитать и не возвратил. А кто взял, я забыл. Всех опросил, — никто не брал. Как быть? Придется заплатить за книгу рубль — полтора. Это приводило меня в отчаяние: отдать придется все, что у меня есть, останешься без копейки. А деньги так иногда бывают нужны!
Выдачею книг заведывал наш учитель греческого языка, Отгон Августович Дрейер. Близорукий, рыжий, с красным лицом. Стоя перед шкафом, он записывал взятые учениками книги и вычеркивал возвращаемые, а ученики, толпились вокруг шкафа, брали с полок книжки, просматривали, выбирали. Раз стою я так, читаю корешки книг на полках и вдруг вижу: Ф. Купер. «Красный морской разбойник». Я побледнел и задохнулся, сердце мое застучало в грудь короткими грубыми толчками. Взял книгу с полки, долго ее перелистывал, украдкой поглядывал на товарищей, переходил с места на место. Потом подошел к Дрейеру.
— Вот, Оттон Августович, я книгу сдаю, — «Морской разбойник».
Дрейер мельком взглянул на корешок возвращаемой книги, стал вычеркивать, на секунду поднял брови, — его как будто удивило, что в его записи фамилия автора другая, чем на книжке. Он спросил:
— «Морской разбойник»? — Да.
— Густава Эмара?
Я с твердым удивлением ответил:
— Нет, Фенимора Купера.
— Угу!
Больше ничего не сказал и вычеркнул. Бледный, трудно переводя дыхание, я вышел в коридор.
Другой раз было со мною так. Мы рядами стояли в гимназической церкви у обедни. Мой сосед со смехом сунул мне в руку три копейки.
— Передан дальше!
— Кому? На что?
— Я почем знаю! На свечку, что ли!
Я передал дальше. Через пять минут монета опять пришла ко мне. Гимназисты от скуки забавлялись тем, что не давали этим трем копейкам достигнуть своего Назначения. Я в это время собирал на что-то деньги и опускал их в копилку. Зажал монету в руке и стал ждать, скажет ли мой сосед: «Что ж не передаешь дальше?» Никто ничего не заметил. Я спустил деньгу в карман, а дома бросил в копилку.
Странно, когда теперь вспоминаешь молодость: как тогда глубоко и больно вжигались в душу все переживания! Очень мне не нравился один гимназист, на два класса моложе меня, Щербаков Александр. Знаком я с ним не был. Но неистово ненавидел в нем все: как он ходил, — очень, мне казалось, гордо; как смотрел на меня, — ужасно высокомерно. Был лупоглазый какой-то и вообще противный. Главное, никак нельзя было понять, — чем ему передо мной гордиться? По классам он был меня моложе, ростом не выше (даже чуть-чуть ниже), учился средне, на сшибалке совсем плохо сшибался. И был не князь, не граф: отец его держал железную лавку внизу Остроженской улицы, — просто, значит, был сын купца. Подумаешь! Что у них свой дом на Ново-Дворянской? Так и у нас на Верхне-Дворянской свой дом, еще даже лучше ихнего.
Все, что он делал, он делал, казалось мне, нарочно и мне назло. Стоило мне случайно увидеть его в гимназии или на улице, — и весь мой остальной день был отравлен воспоминанием о нем. На его глазах я из кожи лез, чтоб отличиться; больше бы не мог стараться, если бы смотрела сама Маша Плещеева. На сшибалке, например, когда он подходил и смотрел, — молодецки сшибаю одного за другим, продвигаюсь вперед; украдкой взгляну на него, — а он уж равнодушно идет прочь, ничуть не прельщенный моими подвигами.
Раз у нас оказался пустой урок, а их класс был рядом с нашим. От нечего делать я смотрел в дырочку дверного замка. Вижу, вызвал учитель Щербакова. Он путает, краснеет, — урока не знает! Я злорадно следил за ним, как он сел, бледный, взволнованный, а учитель со зловещей улыбкой поставил ему в журнал, — уж, конечно, не больше двойки. После уроков, в раздевалке, я столкнулся с Щербаковым лицом к лицу и весьма иронически поглядел на него. А он, — он окинул меня тем же высокомерно-равнодушным взглядом и прошел мимо.
Весь вечер я с сосущей болью думал о нем и мечтал: так вознесусь, что и он, наконец, взглянет на меня с почтением. Во главе победоносных войск, на белом коне, въезжаю в Тулу. Граф Стамбульский, светлейший князь Смидович-Всегерманский!. Взял Константинополь, завоевал всю Германию! Совсем еще молодой, а на плечах — генеральские эполеты с золотыми висюльками, на шее большой белый крест Георгия первой степени, правая рука на черной перевязи. Гремит музыка, склоняются знамена. «Ура!!» И в толпе смотрит Щербаков. Я презрительно окидываю его взглядом и проезжаю мимо.
Мы как будто получали воспитание демократическое, папа и мама не терпели барства, нам очень часто приходилось слышать фразу: «Подумаешь, какой барин!» К горничной нам позволялось обращаться только за самым необходимым. Но, должно быть, общий уж дух был тогда такой, — барство глубоко держалось в крови.
Папа несколько раз пытался завести, чтобы мы сами убирали свои постели и вообще свои комнаты. Но ничего не выходило. Во-первых, все утром спешили в гимназию, еле даже успевали чаю напиться. Но главное — совершенно было невозможно сломить упорное внутреннее сопротивление, какое мы этому оказывали. «Сам себе стелет постель!» Идет по улице гимназист четвертого класса, — четвертого уже класса! — и если бы знали прохожие: «Он сам себе сегодня стелил постель!» А уж ночную посуду самому за