— Послушайте!
— Чего вам надо?
— Да пойдите сюда! Отчего вы бежите от меня?
И пошел ко мне. Я еще отбежал.
— Да чего вам надо?
— Отчего вы от меня убегаете?
Вгляделся в меня и вдруг разочарованно воскликнул:
— Да это гимназист! — Рассмеялся, махнул рукой и пошел своей дорогой.
С бьющимся сердцем я пришел домой. Все уж спали. Взглянул на часы: второй час! В столовой под салфеткой остывшие котлеты с макаронами. Поужинал, лег спать.
Было на душе стыдно и страшно. Если бы я не догадался отбежать, он бы меня пристукнул, и я так бы и умер, — пакостный, грязный и развратный. Вспоминал: какая гадость! Но ярче становились воспоминания; прелестные нагие руки, выпуклости над вырезом рубашки… И с отчаянием я чувствовал: все-таки пойду туда еще и еще раз, — не будет силы воли удержать себя!
Потом несколько раз я ходил по вечерам к дому Николаевых. Но либо в окнах было темно, либо занавески были спущены аккуратно, и ничего не было видно. У меня даже мелькнула испуганная мысль: наверно, тогда кто-нибудь подглядел за мною из дома, и теперь они следят, чтоб нельзя было подглядывать, И когда я так подумал, мне особенно стало стыдно того, что я делал.
Вообще очень было стыдно. Решил на страстной, когда буду исповедоваться, подробно во всем покаяться батюшке. И все-таки было тяжело и стыдно.
Раз вечером, в субботу, сидел я один у себя в комнате — и вдруг начал сочинять стихи. Голова горела, слезы подступали к горлу, по телу пробегала дрожь. Я курил, ходил по комнате, садился к столу, писал, опять ходил. В конце концов написал вот что:
Последние два стиха, когда они уже были написаны, — я сообразил, — не мои, а баснописца Хемницера: он себе сочинил такую эпитафию. Ну что ж! Это ничего. Он так прожил жизнь, — и я хочу так прожить. Почему же я не имею права этого пожелать? Но утром (было воскресенье) я перечитал стихи, и конец не понравился: как это молиться о том, чтоб остаться голым! И сейчас же опять в душе заволновалось вдохновение, я зачеркнул последний стих и написал такое окончание:
Несколько дней после этого я носил в душе тайную светлую радость и гордость. Перечитывал стихи и с удовлетворением говорил себе: «Хорошо!»
Раз вечером, краснея и волнуясь, прочел их маме. Мама с удивлением спросила:
— Чьи это стихи?
— Мои.
— Что-о?
— Мои стихи.
— Да что ты говоришь? Неужели твои?
Она взволнованно и радостно пошла со мною в кабинет к папе. Я прочел стихи папе. Оба были в восторге. Папа умиленно сказал:
— Очень, очень хорошо, милый мой мальчик! Благослови тебя бог!
Перекрестил меня, — не по-нашему, тремя сложенными пальцами, а всею кистью, по-католически, — и крепко поцеловал.
Мама сказала:
— Перепиши мне и подари на память.
Вечером я сложил полулист хорошей, министерской бумаги пополам в на заглавной странице большими красивыми печатными буквами вывел чернилами:
МОЛИТВА
А под заглавием:
СТИХОТВОРЕНИЕ В. В. СМИДОВИЧА
Посеящ. Ел. П. Смидович
Тула
1882
И всю эту страницу разрисовал расходящимися от заглавия красивыми завитушками, а загибы их украсил маленькими листьями. Так, я видел, часто делались заглавия на нотах. На следующей странице, по транспаранту, большими правильными буквами, как на уроке чистописания, переписал стихотворение.
И в тот же вечер отдал маме. Она перечитала стихи и с тем лучащимся из глаз светом, который мы у нее видали на молитве, заключила меня в свои мягкие объятия и горячо расцеловала. И взволнованно сказала папе:
— Нет, тут чувствуется самый настоящий поэтический талант!
Стихи, конечно, были чудовищно плохи, даже для пятнадцатилетнего мальчика. Папу и маму они подкупили своим содержанием, — особенно потому, что в то время я уже очень напористо высказывал свои религиозные сомнения. Но нужно и вообще сказать: как раз к художеству и лапа и мама были глубоко