достаточно сил для его исполнения». Видит в больничном саду распустившийся цветок красного мака и решает, что в этот яркий красный цветок собралось все зло мира. Нужно его сорвать, спрятать у себя на груди, раздавить его там, впитать в свою грудь всю силу источаемого им зла, — и мир освободится от зла. И вот ночью сумасшедший с великими усилиями освобождается от горячечной рубахи, протискивается сквозь решетку окна, карабкается через ограду сада, — с оборванными ногтями, с окровавленными руками и коленями, — и срывает красный цветок…

«Утром больного нашли мертвым. Лицо его было спокойно и светло; истощенные черты с тонкими губами и глубоко впавшими закрытыми глазами выражали какое-то горделивое счастье. Когда его клали на носилки, попробовали разжать руку и вынуть красный цветок. Но рука закоченела, и он унес свой трофей в могилу».

Какое величие и какая красота в этом подвиге! И какое притом — счастье! Да, правда: в результате подвига, в результате смертного напряжения сил — всего только сорванный невинный цветок, никому не приносящий вреда, — но так ли, в конце концов, это важно?

В большом количестве списков ходила в студенчестве поэма Минского «Гефсиманская ночь», запрещенная цензурою. Христос перед своим арестом молится в Гефсиманском саду. Ему является сатана и убеждает и полнейшей бесплодности того подвига, на который идет Христос, в полнейшей ненужности жертвы, которую он собирается принести для человечества. Рисует перед ним картины разврата пап, костры инквизиции…

Картины, рисуемые искусителем, одна мрачнее и ужаснее другой, и в противовес им выставить нечего.

Христос начинает терять веру в нужность своего подвига, душа его скорбит смертельно. И вот — слетает с неба ангел и утешает Христа и укрепляет его в решении идти на подвиг следующею песнью:

Кто крест однажды будет несть, Тот распинаем будет вечно; Но если счастье в жертве есть, Он будет счастлив бесконечно. Награды нет для добрых дел. Любовь и скорбь — одно и то же. Но этой скорбью кто скорбел. Тому всех благ она дороже. Какое дело до себя, И до других, и до вселенной Тому, кто следовал, любя. Куда звал голос сокровенный? Но кто, боясь за ним идти, Себя раздумием тревожит, — Пусть бросит крест свой средь пути. Пусть ищет счастья, если может!

Странным сейчас кажется и невероятным, как могла действовать на душу эта чудовищная мораль: не раздумывай над тем, нужна ли твоя жертва, есть ли в ней какой смысл, жертва сама по себе несет человеку высочайшее, ни с чем не сравнимое счастье.

А в таком случае — такая ли уж большая разница между подвигом Желябова и подвигом гаршинского безумца? Что отрицать? Гаршинский безумец — это было народовольчество, всю свою душу положившее на дело, столь же бесплодное, как борьба с красным цветком мака. Но что до того? В дело нет больше веры? Это не важно. Не тревожь себя раздумьем, иди слепо туда, куда зовет голос сокровенный. Иди на жертву и без веры продолжай то дело, которое предшественники твои делали с бодрою верою Желябовых и… гаршинских безумцев.

Великое требовалось разуверение и отчаяние, чтобы прийти к культу такой жертвы.

Не было перед глазами никаких путей. И, как всегда в таких случаях, сама далекая цель начинала тускнеть и делаться сомнительной. Гордая пальма томится в оранжерее по свободе и вольному небу. Она упорно растет вверх, упирается кроной в стеклянную крышу, чтобы пробить и вырваться на волю. Робкая травка пытается отговорить пальму.

«— Молчи, слабое растение! Не жалей меня! Я умру или освобожусь!

И в эту минуту раздался звонкий удар. Лопнула толстая железная полоса. Посыпались и зазвенели осколки стекол… Над стеклянным сводом оранжереи гордо высилась выпрямившаяся зеленая крона пальмы.

„Только-то? — думала она, — И это все, из-за чего я томилась и страдала так долго? И этого-то достигнуть было для меня высочайшею целью?“

Была глубокая осень. Моросил мелкий дождь пополам со снегом; ветер низко гнал серые клочковатые тучи. Угрюмо смотрели деревья на пальму. И пальма поняла, что для нее все было кончено. Она застывала» («Attalea princeps» Гаршина.)

Но нет. Все-таки — нельзя терять веры в будущее. Оно придет — хорошее, исполненное любви. Вот как обосновывал Надсон эту веру:

О мой друг! Не мечта этот светлый приход, Не пустая надежда одна. Оглянись, — зло вокруг чересчур уж гнетет, Ночь вокруг чересчур уж темна!

Мир, видите ли, устанет от чрезмерности мук, захлебнется в крови, утомится борьбой — и по этой причине обратится к любви. Вот чем можно было обосновать надежду…

А Минский рисовал своеобразное счастье, которое испытывает человек, дошедший до крайних границ отчаяния. Прокаженный. Все с проклятием спешат от него прочь. Все пути к радости для него закрыты. Одинокий, он лежит и рыдает в пустыне в черном, беспросветном отчаянии. Постепенно слезы становятся все светлее, страдание очищается, проясняется, и в самой безмерности своих страданий проклятый судьбою человек находит своеобразное, большое счастье:

Величайшее счастье о ту ночь он изведал: Он, природою проклятый, людям чужой. Кому бог ничего, кроме горестей, не дал, — Сам он дал себе счастье…

Не понимаю, почему в восьмидесятых годах Надсон так затмил Минского. Надсон, бесспорно, был лиричнее, задушевнее, доступнее Минского. Но Минский был глубже, мужественнее и гораздо полнее отражал настроения эпохи. Особенно в больших своих поэмах: «Белые Ночи», «Песни о родине», «Гефсиманская ночь». Минский почему-то не спешил издавать сборника своих стихов, мы их разыскивали в старых книжках «Вестника Европы» и «Русской мысли». Впервые сборник его стихов вышел в свет, если не ошибаюсь, лишь в самом конце восьмидесятых годов.

* * *

Странно было подумать: весь этот запутанный клубок отчаяния, неверия, бездорожья, черных мыслей о жизни, горьких самообвинений — клубок, в котором все мы бились и задыхались, — как бы он

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату