с пронзительным, визгливым воем неисправных водопроводных труб. Воем души, страдающей в аду.
Он чувствовал себя участником сценической постановки, и часто навязанная ему роль в любовной драме оказывалась комичной для Лиды, а для него — обидной клоунадой. Лида гневалась, потому что меньше всего желала комедии. Сначала ему устраивали пытку, потом дарили утешение, почти уже даже и не желанное. Иногда, по примеру чеховского героя, ну так бы и прибил он мучительницу рукописью драмы — той, что существовала в ее воображении, прибил бы, потому что, покуда Лидия жива и рядом, ему не вылезти из навязанной колеи.
— Поженимся, когда окончим институт, — обещала Лида.
А он уже не знал, хочет ли жениться или предпочтительнее бежать подальше от театральных страстей. Слишком уж многого от него требовали: сложных, запутанных переживаний и виртуозной трагической игры, любовного кривлянья, длинных, жарких речей — апологии Лидиной чувственности. Без всего этого Лиде жизнь казалась чем-то ненастоящим и нестоящим, плоским изображением, и в этом была ее беда. И она не понимала, что пытается подменить истинное чувство лубочным подобием его, что словами трагизм может быть выражен только на сцене, а в действительности герои высоких трагедий молчаливы, иначе были бы смешны и докучны.
Так оно и продолжалось до первого снега: терпкая и пряная до потери вкусовых ощущений любовь Лиды и прозрачное, с кислинкой, подобное легкому столовому вину на каждый день, не иссякающее чувство Лисоньки — наливай сколько хочешь и пей бокалами до приятного, спокойного опьянения. И жаль было Лисоньки-сестрички. К Лисоньке он решил зайти попрощаться навсегда после Нового года, а пока отослал ей поздравительную открытку с наилучшими пожеланиями и с объяснением, почему он, собственно, пропал: сессия, зачеты, хвосты, курсовой проект, легкая простуда.
Лисонька не поверила, Лисонька, со своим зверюшечьим чутьем, все правильно поняла, а поскольку у дворничихи Дании в силу ее профессии полно было крысиной отравы, Лисонька ее и наглоталась, и Новый год встречала в Боткинских бараках, и лежала при смерти. Вышла оттуда только в феврале, слабенькая, исхудавшая, с навсегда нездоровым желудком и с направлением в психдиспансер, где была автоматически зарегистрирована как самоубийца. Михаил из Ленинграда в это время уже уехал.
А случилось вот что. Как-то раз Михаила вызвал институтский кадровик Виктор Иосифович Маковский. Михаил отправился в отдел кадров не без некоторого замирания души, в состоянии некоторой тревоги, потому что в «кадры» ни за чем приятным никого еще не вызывали. Навстречу ему, скрипнув стулом, поднялся плотный, лысеющий и, судя по устоявшейся тяжелой вони, насквозь прокуренный человек.
— А-а, — протянул он приветливо, обнажив в улыбке серо-желтые зубы, — ну, здравствуй, Михаил Александрович.
— Вы меня знаете? — задал глупый вопрос Михаил.
— По личному делу, по фотографии, как и положено по должности, — кивнул Виктор Иосифович. — Но и не только, Михаил Александрович, не только. Я бы тебя, Миша, и так узнал. Ты на отца очень похож, хотя волосы, глаза — другие. Материны?
Михаил молча, настороженно кивнул. Он, что греха таить, испугался, когда речь зашла о родителях: вот оно, достало наконец, поднялось из мутных глубин.
— Пошли покурим, — вдруг предложил кадровик.
Они расположились на черной лестнице, о существовании которой Миша и не знал, прислонились к облупленному подоконнику и немного постояли молча, выдувая дым в открытую форточку, на мороз.
— Да, так вот, — решился наконец начать разговор Виктор Иосифович. — Я, Миша, твоего отца неплохо знал, служил у него когда-то в интендантах, потом работал в отделе кадров Военно-строительной академии, где он преподавал в двадцатые. Знаешь об этом?
— Я знаю, что преподавал, но не помню, мал был, — ответил Михаил. — Это все к чему? Разговор этот? Отец, мать. Вы же наверняка знаете, что их. В чем дело-то? Моя очередь? Так не тяните, выкладывайте.
— Да выложу сейчас, — досадливо поморщился Виктор Иосифович, — выложу. Ты учти, не так это просто — выложить. Ты заранее-то не дергайся, Михаил Александрович, не истери. Пока вот что скажу: о тебе запрос был. Аж из горкома. Ты, Миша, как-то сумел засветиться, и теперь о тебе подробно знать хотят.
Виктор Иосифович глубоко затянулся и продолжил:
— Чтоб ты знал, запрос запросу рознь, различаются они в некоторых пунктах. А может, и не различаются, но я-то матерый волк, верхним нюхом чую, что к чему. Одно дело, когда кого-то выдвигают, другое дело, когда материал собирают,
Он замолчал на минуту, а потом спросил внезапно:
— Фамилия такая — Чижов — тебе известна?
Михаил молча кивнул и вопросительно уставился на Виктора Иосифовича.
— Ага, известна, значит. И дочка его, Лидия Леонидовна Чижова, тебе, как пить дать, тоже знакома. И надо полагать, близко знакома, Миша, раз папенька ее тобою заинтересовались. То-то и оно. Не положено, видишь, папеньке привечать детей врагов народа, а ты, стало быть, втерся, дурная кровь. А может, ты и вовсе шпион. А, Миша? Ты не шпион, случаем? А что, вполне возможно. До Берлина дошел, с союзниками встречался. Если не руку жал, так издалека уж точно видел. Вдруг какую антисоветскую бациллу подхватил, передающуюся воздушно-капельным путем?
— Не смешно, — отвернулся Михаил.
— Не смешно, — согласился кадровик. — И совсем не смешно будет, если тебя, Миша, на «воронке» кататься повезут.
— Что с этим поделаешь-то? — упавшим голосом произнес Миша. — Куда денешься? Видимо, мне дорожка родителями проложена. Как и многим.
Виктор Иосифович от возмущения стал багрян, как переходящее знамя, что стояло у него зачехленным в кабинете за спиной, поперхнулся дымом, закашлялся, ногами затопал, а потом заорал сиплым шепотом:
— Ты, черт, весь в отца! Ну весь в отца! Я намекал ему, предупреждал, прямо говорил — прямее некуда! Говорил, что его достанут, что упреждать надо доставальщиков! А он. Все по течению. Дождался, когда ушлют в дальние страны, а потом. Вот скажи ты мне, сам он на казнь пошел или повели? Ага, молчишь, то-то и оно, так я и знал.
— Ему вызов пришел из Читы вроде бы о переводе. Он и поехал, — вспомнил Миша.
— Как будто не знал он, что такие вызовы означают! Ух-х! — кипятился Виктор Иосифович. — Как будто не знал, что вслед за ним и жена пойдет, и сын осиротеет. Ах, чтоб тебя!..
— Да что делать-то было?! — стукнул ладонью по подоконнику Миша и занозил руку чешуйкой старой краски.
— В бега пускаться! В бега! Только и всего. Не ждать, пока удав заглотает. Знаешь, сколько народу так спаслось? Да нет, откуда тебе! А я вот знаю. Я объясню, слушай. У них там машина так налажена, что сбои не предусмотрены. И если, скажем, человек, чувствуя, что за ним придут, заранее срывается на другое место, то велик шанс, что он перебедует. Это, понятно, если еще приказа нет, а если и есть, то пока удав себе развернется. И легкий на подъем человек вполне может где-нибудь там, вдали, за рекой или за Уральскими горами устроиться вполне прилично. Здесь о нем забудут, если ничего такого серьезного за ним не числится, рукой махнут (в смысле — дело в сейф положат, в самый низ, под стопочку), а там, вдали, — ничего и не знают.
— Вы мне что, бежать предлагаете? — ошеломленно уставился на кадровика Михаил.
— Я тебе, как твоему отцу, отвечу: мне ничего предлагать не положено. Считай, я просто теоретизирую. Выявляю места возможных сбоев в работе органов. Может, когда все обдумаю, лет этак через десять, так и докладную напишу, если жив останусь, о том, как предотвращать эти самые сбои.
Виктор Иосифович помолчал, а потом, барабаня тяжелыми никотиновыми пальцами по стеклу, добавил тихо:
— Можешь даже и не особенно торопиться. Они там тоже люди, к Новому году готовятся, отчетность подбивают. Я с ответом на запрос тоже торопиться не стану, а они, пока все бумажки не соберут, дело не склеят. Так что досдавай сессию, встречай Новый год, а потом уж и… отчисляйся. Сейчас строек полно