в спорах всегда принимала сторону Прасковьи. От Нинели спасу не было, потому что она, одинокая мужененавистница, после работы направлялась прямиком в их семейный вагончик и вставала к плите, оттеснив широкой задницей Прасковью. А Прасковья после смены вязала всем, то есть им троим — Михаилу, Нинели и себе, — теплые вещи на зиму.

Иногда у нее получалось хорошо, гладко, ровненько: рельефные шахматные клеточки, элегантная английская резинка, на которую шерсти тратилось ужасно много, мещанские косы и полукосы на полах кофточек, легкомысленные полоски шапочек и шарфов. А иногда, в периоды, когда Паша металась в лабиринте своих исканий, все шло наперекосяк: один носок получался меньше другого, петли спускались, путался сложный узор, не хватало вдруг ниток, и приходилось надвязывать тем, что есть, чаще всего неподходящего цвета. Паша бросала вязанье и принималась за более простое рукоделие: шитье ситцевых наволочек или занавесок, где всего-то и требовалось — проложить прямой шовчик и не промахнуться с размером. И постепенно все налаживалось.

Тогда, при всей их неустроенной кочевой жизни, они еще и думать не могли о том, чтобы завести ребенка, и Михаил жалел об этом. Ему казалось, что ребеночек излечил бы Пашу от ее болезненных метаний, накатывающих приступами — приступами спокойного, светлого юродства.

Паша, в общем-то спокойная и жизнерадостная современная женщина, не мыслила себя без религии. Религиозность она всосала с молоком матери-староверки, погибшей в огне, как и вся ее семья. Пашу, тогда еще совсем малышку, спасли и отправили в детский дом, где о религиозном воспитании не могло быть и речи. Поэтому Прасковья не разбиралась в религиозных тонкостях, поведением не подчеркивала своих склонностей, одевалась как все — днем комбинезон и спецовка, а после работы — открытый сарафанчик, если лето, узкая юбка и свитерок осенью, зимой поверх всего — пальто на ватине с каракулевым воротником и пуховый платок. Так же, как все, любила сходить в гости, потанцевать под пластинку. Так же, как все, Паша любила редкие радости, доступные лишь в городе, — кино, кафе, большие магазины.

Но время от времени в глазах Паши вспыхивал желтоватый керосиновый огонек, мягкий и теплый, и на нее накатывало. Тогда Михаил с тоской ждал неизбежного девятого вала — фазы просветленного спокойствия и всеведения. И начинались споры, не ею, однако, начинаемые.

Михаил всегда спорил громко, а Прасковья возражала смиренно и тихонечко, иногда соглашалась, но ничего не изменялось после их споров, все более частых. Прасковья обращалась с ним так, словно он неразумное дитя, а она — взрослая и преисполнена житейской мудрости. Побуянит малыш и поймет, что она права. А сейчас-то ему, неразумному, что докажешь? Слова напрасны, пока синяков не наставил и коленки не ободрал.

Михаил всегда спорил громко, так громко, как будто был глухим и сам себя не слышал. Прасковья так и сказала однажды, еще задолго до рождения Олежки: «Мишенька, что же ты себя мучаешь, что ты сам себе доказать пытаешься? В то, что ты говоришь, верить никак нельзя. Не обманывай ты сам себя. Сложи с себя бесовскую должность и живи человеком, любимым мужем, умельцем. Ты ведь хороший инженер, я же знаю. Это твое дело. И что бы ты там ни говорил про собственный выбор, а дело-то твое само тебя выбрало. Вот на войне, будь твоя воля, куда бы ты просился, в какие войска? В железнодорожные? Не верится, Мишенька. Молодые мальчики, дети еще, они в танкисты и летчики рвутся. А тебя определили в железнодорожные. А потом ты так и пошел по этому пути, не тобой выбранному. Не права я?»

Ох, права она была! Он действительно, когда пришел в военкомат, попросился в летную школу. Но ему отказали и велели учиться мосты наводить, это, мол, тоже важная работа и требует умения. Только он никогда и никому об этом не рассказывал. Он научился гордиться своей профессией. А тут вдруг. Такая прозорливость. Обидная.

…Сегодня Нинель напутствовала его трубным басом, передавая сверток с пирогом — гостинец для Прасковьи:

— Мишка, не спорь ты с нею, тем более так бестолково. Дело ведь даже не в религии, от которой ты, партиец, как черт, шарахаешься. Просто у нее своя правда, может, просто женская, а может — всехняя. Только она не знает, как все это выразить, вот и… молится по-своему. Ну, ей — дано. А вот тебе, Мишка, нет. Я тебя, Мишка, очень прошу — не будь дураком. Ты ее любишь?

— Отстань, Нинель, — устало огрызнулся Михаил.

— Так если любишь, оставь в покое, когда она мается, помолчи, перетерпи. Или, еще лучше, поддержи, — гудела Нинель, — она же один на один с собой воюет. А ты, Мишка, нет чтоб помочь, туда же — топишь и давишь. Мишка, так нельзя. Ты другую такую не найдешь.

— Вот именно, — буркнул Михаил.

— Мишка, она через тебя погибнет, — пророчествовала зануда Нинель, поджимая напомаженный ротик и тряся отбеленными перманентными кудряшками, — ты, как все мужики, считаешь, что ты самый умный. А ты временами просто враг какой-то под знаменами и с барабанами. Прешь в психическую, как в «Чапаеве».

— Нинель, что ты несешь?! Какой я враг? С какими еще знаменами? — взорвался Михаил. — Я Прасковью на руках готов носить и пылинки сдувать. Какой я враг?! Что ты вообще лезешь!

— Я не лезу, — обиделась Нинель. — Не лезу я. А пылинки с Пашки сдувать не надо, ее понимать надо, а ты даже не пытаешься.

— Ты, что ли, ее понимаешь, понимальщица? — продолжал грубить Михаил, как мальчишка-подросток перед наказанием за разбитое окно, прекрасно знающий, что на самом-то деле виноват, виноватее некуда.

— Нет, — покачала головой Нинель, — не скажу, что понимаю. Но я ей верю, Пашке.

Вязкий был разговор, неприятный и тревожащий. После этого разговора Михаил вспомнил почему-то всех своих женщин, связь с которыми заканчивалась неладно. Он возвращался к Паше не в лучшем настроении, предчувствуя очередные сложности в общении с женой.

* * *

Среди морозной тишины вдруг налетел ветер, пихта рядом с домом замахала ветками, сбрасывая целые сугробы. Ветер визгливо загудел в воронке колокола деревенской церквушки и безбожно его раскачал, довел до греха: колокол звякнул в неположенное время, коротко, смущенно и фальшиво.

Михаил, соскучившийся за неделю отсутствия по жене и малышу, нетерпеливо распахнул дверь и, не раздеваясь, просунул голову в горницу.

— Мишенька! — выдохнула Паша. — Я заждалась. Ты раздевайся в сенях, не морозь Олежку. Ох, Мишенька!

Паша обняла его, морозного, и тут же вытолкала в сени. В этом домике все было от Паши: ситцево- лоскутный уют; мягкий свет затененной керосиновой лампы; погремушки, яркими, крупными бусами висевшие над Олежкиным плетеным гнездышком, корзина с пеленками и распашонками, устроенная в углу дивана; на табуретке — свежие кедровые ветки с шишками в большом цинковом кувшине, для запаха; всегда молчащий, когда Михаила не было дома, транзистор «Спидола». Их фотография на оклеенной желтыми обоями стенке — Ленинград, пятьдесят третий год, Аничков мост. На книжной полке отдельно от других книг — Святое Писание, а в нем закладкой — Пашин можжевеловый нательный крестик на черной тесемочке. Святое Писание по настоянию Михаила обернуто в плотный лист бумаги, чтобы вошедшие не бросили случайный заинтересованный взгляд. Святое Писание в доме у секретаря парторганизации стройки, одного из руководящих инженеров Братской ГЭС, — повод для оргвыводов, криминал.

Он быстро скинул тулупчик и валенки, а когда вошел, стол уже был накрыт: суп, картошка, колбаса, свежий хлеб, нарезанное на дольки яблоко на красном блюдце. Продукты Паше привозили. Михаил ел, и они рассказывали друг другу новости: он про стройку, а Паша — про Олежку. Что-то изменилось, но Михаил не мог понять, что именно. То ли свет в домике стал резче, то ли Паша мебель переставила.

Нет, похоже, все как было, так и осталось. Только на спинку дивана брошен недовязанный и полураспущенный свитер. Только внешние уголки Пашиных иконописных глаз опустились еще ниже, а гладкие тонкие брови поднялись, выгнулись крутой дугой и полетели к переносице, накапливая темноту в новой, незнакомой Михаилу складочке. Только губы легли свободней, только подбородок круглился увереннее, а щеки — щеки впали немного и, казалось, тонули в нависающей хвойной тени ресниц. Кисти рук, Михаил заметил, стали тоньше, под восковой бледностью отчетливей проступили кровеносные русла. Волосы пушились в сухом прогретом печкой воздухе и не держались в по-модному высоком узле прически, своевольно выползали из-под шпилек на макушке, стекали на плечи. В половодье волос тонули заколки-

Вы читаете Летописец
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату