любимом кресле, иногда невнятно бредил. Проснувшись, пил много воды и под вечер снова уходил, предварительно оглядывая обнажившуюся по его требованию Марию. Он как будто вдохновлялся прекрасным зрелищем подобно художнику и не совершал попыток сближения. Он словно сохранял энергетический заряд для чего-то другого, более важного для него в этот момент, для чего-то приносящего более острое наслаждение, чем любовный акт.
Сначала эта процедура вызывала у Марии чуть ли не большее отвращение, чем пребывание с Изюмским в одной постели. Мария после его ухода бежала в ванную и обтиралась с ног до головы мокрым полотенцем, дрожа от холода, от страха и от сознания собственной нечистоты. Потом она привыкла и вполне равнодушно раздевалась и стояла отрешенно, как натурщица на подиуме. Потом Марии стало казаться, что она, нисколько не стыдясь собственной, ставшей теперь не вполне совершенной, наготы, может пройтись по Киеву подобно Феклуше-юродивой.
Мария не переставала думать об отце, которого не видела с момента его ареста. Изредка она осмеливалась спрашивать о нем, просила о свидании.
— На что тебе? Ты с ним всю жизнь прожила и каждый день виделась, — отворачивался Изюмский. — Все в порядке с твоим отцом.
— Георгий, но ему же нужна одежда, белье, — умоляла Мария.
— Есть у него все, что ему нужно. И хватит об этом. Лучше скажи, как любишь меня.
— Я люблю тебя, — покорно говорила Мария и не узнавала своего голоса.
— Не так, все не так, — бормотал он. — Ты прекрасна, как скрипка, но я все никак не научусь играть. Ты не даешься, ты сложна и непокорна. Слишком туго натянуты твои струны, поэтому ты режешь душу своим пением. Твой корпус — из драгоценного певучего дерева, но почему нет того резонанса, который мне желателен, а, Мария? Я неумелый музыкант? Так?
— Не знаю.
— Так помоги же мне, помоги мне. Обними меня и заиграй сладкую мелодию любви.
Все это было похоже на бред.
Изюмский иногда по-мародерски обшаривал квартиру, присваивал вещи. Однажды он нашел в одном из ящиков папиного комода большие дедушкины непарные пантофли и надел их, и тогда Мария вдруг поняла, что он не жилец.
Дедушку, умершего в девяносто седьмом году, Мария не застала и знала его лишь по портрету и семейной легенде, связанной с этими вот пантофлями. По легенде, дедушка, очень деятельный и энергичный человек, принимал участие в устроительстве в Киеве знаменитой промышленной и сельскохозяйственной выставки. Выставку эту как раз и готовились проводить в девяносто седьмом году. Тогда начали застраивать и Николаевскую улицу — от грандиозного по замыслу отеля «Континенталь» до театра Соловцова. Дедушке, крупному подрядчику, в течение нескольких лет приходилось успевать везде и всюду, вести переговоры с архитекторами, артельщиками и будущими арендаторами, не допускать воровства и поторапливать строителей, чтобы закончили работу в срок. Наверное, такая бурная деятельность и подорвала его здоровье, и сразу после открытия выставки он сильно сдал, стали опухать ноги, и по этой причине дедушка почти перестал покидать квартиру.
Тогда-то в торговых рядах открывшейся выставки мама увидела необычного человека, торговавшего обувью и всякой кожаной мелочью. Человек был худ, сутул и редковолос, с бесцветными глазами прибалтийского ведьмака. На нем был эклектический театральный наряд, напоминающий о временах поздней готики, — короткие штаны, глухая тужурка с буфами и шнуровкой, шляпка-колпачок с петушиным пером. Он громко, с сильным чухонским акцентом, декламировал стихи:
— Что за стихи? — поинтересовалась мама.
— Это стихи одного знаменитого нюрнбергца по имени Ганс Сакс. Он был бродячий сапожник и поэт и жил очень, очень давно. Он мой далекий предок по матери, — серьезно и обстоятельно объяснил ремесленник. — Купите что-нибудь, барыня. Я не гонюсь за ценой.
Перед ряженым чухонцем на прилавке были выложены кошельки, кисеты, чехольчики, шкатулки, плетеные пояски, а также дачные сандалии и домашняя обувь. Мама прельстилась пантофлями из зеленой юфти и купила их для дедушки Марии, расшила верх шелковыми нитками модным восточным узором, который назывался «келим», и сделала ему подарок ко дню ангела. Дедушка-именинник надел пантофли, выпил шампанского, а на следующий день не встал и ночью умер во сне.
Поэтому Мария, помня о роковой роли, которую сыграли пантофли, поддалась мистическому настроению и, находя утешение в нем, стала кротко ждать смерти Изюмского. Она даже похорошела в ожидании.
Только он все не умирал, уже целых полгода прошло, а он все не умирал, а потом чуть не умерла сама Мария. Но сначала состоялось ее знакомство с красным командиром Александром Бальтазаровичем Луниным.
С приходом весны времена вроде бы стали поспокойнее, шайка Изюмского перестала устраивать факельные шествия в сумерках. Почему? Да просто потому, что весна, а весной, как хотелось думать Марии, половодьем и первыми ливнями смывает всю зимнюю нечисть.
Еще в апреле Изюмский начал выводить Марию «в свет», знакомить кое с кем из сослуживцев, приводил иногда в то самое страшное здание, где, как надеялась Мария, в одной из клетушек, жив и, может быть, даже здоров, заперт заложником ее отец.
Обычно Изюмский приводил ее в каморку письмоводителя, а сам отлучался по делу. В письмоводителе Мария узнала известного в городе аптекаря Наума Гинцмана. В аптеке Гинцмана не раз покупались детские микстуры от кашля, лавровишневые капли для кухарки, нюхательные соли от мигрени для мамы, растирание для папиного радикулита. Мария даже и не удивилась, что аптекарь служит теперь письмоводителем, потому что этой встрече предшествовали еще более странные и даже жутковатые.
Как-то раз в коридоре Чека им навстречу попались двое, которые вели третьего, похоже, душевнобольного, в разодранном рубище, который пел колыбельную диким голосом. А однажды, когда Изюмский в очередной раз зачем-то привез ее к месту своей службы, Мария, входя в вестибюль, вдруг непонятным образом оказалась в водовороте низкорослых, желтолицых и черноволосых, с раскосыми агатовыми глазами. Ее затолкали, затискали, вывернули руки, перехватили за шею, лишив дыхания. Высокий гортанный голос, неправильно строя фразу, спрашивал о чем-то, а о чем, Мария уже не понимала, потому что прощалась с жизнью, так как сознание покидало ее. Потом хватка ослабла, послышался неприятный хоровой смех, и Мария кулем опустилась на холодный каменный пол.
— Ли Сюлян, — позвал Изюмский, — это не белогвардейская шпионка, это моя жена. Отпустил бы ты ее.
— Не пойму, красивая или нет, — сказал главный желтолицый, взяв Машу за подбородок двумя пальцами.
— Разве я бы выбрал некрасивую?
— У вас не разберешь. У вас все на одно лицо и неумелы на ложе, — равнодушно ответил желтолицый по имени Ли Сюлян и скомандовал что-то своей чересчур прыткой свите.
Оказывается, на службе у киевских чекистов состояли китайцы. Они назывались «Особый отряд Киевской ЧК». Лучше и не думать было, чем таким «особым» занимается этот отряд.
— Китайцы, — прошелестел Изюмский, — демоны. Они не поняли, что ты со мной, а потому стали опасны. Они многое умеют, но скрывают свое умение, не делятся им, и нас это настораживает. Когда мы перестанем в них нуждаться, то. Пойдем-ка к Науму, Мария, переведешь дух. Испугалась, да-а?
Старый Гинцман, поохав, налил Марии кипятку и вышел вслед за кивнувшим ему Изюмским. Они