телеграмме поезд, и академик принялся внимательно вглядываться в лица прибывших пассажиров, высматривая племянника.
И когда уже самые густые потоки схлынули, академик обратил внимание на высокого, поджарого, молодого, лет около тридцати, брюнета, в облике которого проступало нечто отчетливо южнославянское — не то болгарин, не то серб. Брюнет, одетый в теплый не по погоде черный бушлат, медленно передвигаясь по платформе, вглядывался в лица. Всеволод Иванович подошел к нему первым и осторожно спросил:
— Вы Алексей Захаржевский?
— Да.
— Алешенька! Родной!
И Алексей забился в крепких, пахнущих «шипром» объятиях.
Черный ЗИМ мчал их по вечернему городу. Дядя раскатисто хохотал, оживленно расспрашивал. Алексей отвечал, сначала сдержанно и односложно, потом все веселее и пространнее. Нет, не потому, что оттаял в родственных объятиях. В школе выживания он научился четко и быстро вычислять собеседника. И, моментально поняв, что дядя только изображает веселье и радость, начал в ответ валять ваньку — другое лагерное искусство, в котором Алексей поднаторел так, что при всем опыте чиновного лицедейства дядя ему и в подметки не годился.
Помывшись, побрившись, сидя за роскошным ужином в дядином махровом халате, Алексей взял еще на несколько градусов выше, осыпая публику анекдотами из харбинской и иркутской (но не лагерной) жизни, пародируя отца и разных знаменитостей, распевая романсы и частушки — сначала a capella, а потом, уже в гостиной, аккомпанируя себе на салонном «Шредере». Публика была в восторге, даже Клава вышла из своей темной кладовки и стояла, привалившись к косяку и деликатно прикрывая ладошкой смеющийся рот. А вот академик быстро начал сникать. Если за ужином он еще сравнительно бодро поднимал бокалы за всеобщее здоровье и отпускал веселые реплики, каждая из которых была тусклее предыдущей, то в гостиной он уже сидел как в воду опущенный и очень скоро откланялся, сославшись на усталость. Видимо, он ожидал, что это послужит знаком ко всеобщему отбою. Но Ада и «мама» оказались непреклонны и неутомимы.
— Клава, постелите Всеволоду Ивановичу у Никиты, — распорядилась Ада. — А то ему будет трудно заснуть от нашего шума. Спокойной ночи, котик!.. Алеша, а что дальше было с этим Гогоберидзе?
Захаржевский-старший открыл было рот, но тут же молча закрыл и поплелся в детскую вслед за Клавой.
С уходом академика веселье возобновилось десятикратно. Алексей исполнил «Турецкий марш» на бокалах с неравным количеством вина. Ада беспрестанно заливалась серебристым смехом, показывая ровные зубки. Анна Давыдовна — так звали тещу академика — тоже разошлась не на шутку: вставляла в Алексеевы частушки совсем уж соленые куплетцы, и даже, усадив за рояль Аду, прошлась с Алексеем в туре вальса, прихватив по дороге возвратившуюся из детской Клаву.
— Уф! — сказала она, рухнув в кресло, — Укатал ты старуху, молодой-красивый!
Алексей приставил ладонь ко лбу и осмотрелся, прищурившись.
— Где здесь старуха? Не вижу старухи. Ада, Клава, вы никакой старухи не видели? Лично я вижу здесь только трех очаровательных молодых женщин…
Самое интересное, что Алексей нисколько не кривил душой. Действительно все трое, даже кривобокая Клава, стали для него красавицами. И вдруг показалось нелепо видеть их здесь, в этом богатом, но безликом доме, где сами стены источают ложь.
— Нет, — сказал он, опускаясь в кресло. — Мы должны жить на воле… на воле… И голова его свалилась на грудь.
— Ой, что это с ним? — воскликнула испуганно Ада.
— Спит, — ответила Анна Давыдовна. — Устал очень.
— Намаялся за жизнь-то, соколик, — сказала Клава.
— А ну-ка, Клава, бери его за ноги, а я за руки, — распорядилась Анна Давыдовна. — Отнесем в гостевую. Так крепко спит, что и будить жалко.
А потом, пристроив его на кровати, она осталась и долго смотрела в его спящее лицо.
— Вот и мужчина в доме, — вдруг сказала она и, наклонившись, поцеловала его в лоб. — Спи, хороший мой.
Так крепко Алексей не спал давно.
За ночь дядя отдохнул. За завтраком он снова сиял улыбками и громыхал смешками, задавая наступающему дню бравурный тон. Ада сидела тихая и сосредоточенная. Теща не вышла вообще.
— Ну-с, и каковы теперь виды на будущее? — спросил дядя, собственноручно подливая сливок в кофейную чашку Алексея.
— М-м-м, — ответил племянник, прожевывая кусок балыка.
— Это в каком смысле?
— В смысле, что балычок у вас очень вкусный… А насчет видов — пока не знаю. Руки при мне, и голова на месте.
— А знаешь что? Покажу-ка я тебе свое хозяйство. Конечно, тебе, музыканту, наше дело может показаться и непонятным, и скучным. Однако же верный кусок хлеба, а постепенно будет маслице, и балычок тоже будет. Золотых гор поначалу не обещаю — лаборанты у нас получают по пятьсот-семьсот рублей. Это не деньги. Но ты еще молодой. Через годик мы тебя в университет поступим, потом в аспирантуру, а там… Если глянется — оформляйся, а оформишься, я дам команду — и общежитие будет, и прописка.
Почему-то Алексею захотелось отказаться. Но разбрасываться не приходилось. К тому же дядя был для него ясен не до конца. Возможно, этот наигрыш, имитация родственной теплоты — лишь признак неловкости, вызванной появлением чужого пока человека? Хотелось бы надеяться… Здесь было за что цепляться. Да и новые родственницы такие милые…
Институт произвел на него впечатление заведения фундаментального, хотя и не вполне понятного по своему назначению. Что там гукает в больших автоклавах со множеством ручек и рычажков? Что высматривают в свои микроскопы склоненные умные головы? Что затаилось в закупоренных пробирках, рядами выставленных в лабораторных шкафах? Почему некоторые двери обиты металлом, а у входа в один коридор выставлен военный пост?
В административном крыле все было проще и понятней — ковровая дорожка, двери темного дерева слева, справа. Канцелярия, отдел кадров, замдиректора по науке… А прямо — самая красивая, резная дверь с надписью «Дирекция». За ней все как водится — прихожая для посетителей, из нее вход в дверь с табличкой «Приемная», за ней — еще дверь, там сидит главная секретарша. И только затем собственно кабинет. Скорее, тронный зал. Красный ковер на полу, стены в дубовых панелях, импозантные книжные шкафы, где на видном месте — труды Маркса — Энгельса — Ленина. Рядом приметливый глаз Алексея углядел внушительный красный трехтомник «Социалистическая микробиология». Неужели дядька писал? М- да…
— Да ты садись, садись. Тебе чайку, кофейку? Или, может быть, коньячку желаешь?
— Нет, спасибо.
— А я, пожалуй, рюмочку того… С устатку, как говорится… А-апчхи!
— Будьте здоровы, Всеволод Иванович.
— Слушай, обижусь. Что ты как неродной? Я тебе дядя Сева, а не… Впрочем, в институте при посторонних, конечно, Всеволод Иванович. Договорились?
— Само собой.
«И что это дядька так суетится?»
— И как тебе наше заведение?
— Капитально. Только я не понял, чем тут занимаются.
— Видишь ли, научные изыскания нашего института связаны с серьезнейшими, я бы сказал, государственно-важными задачами. Разрабатываются целые направления, темы, ведутся проблемные исследования. Вот то, что возглавляю лично я, первостепенное и главное, и я бы сказал, в значительной степени политическое… Курируется непосредственно Центральным Комитетом. — Академик воздел глаза к потолку. — Дело в том, что сейчас многие буржуазные ученые пытаются опровергнуть прогрессивное учение Дарвина, утверждая, что теория эволюции не универсальна. Да, говорят они, мы согласны допустить, что