Боец, не дыша, продолжал жать на спусковой крючок, и вдруг курок сорвался с боевого взвода, мощная отдача ударила по плечу и по груди, как кулаком встряхнула его.

Всю свою силу, всё напряжение страсти вложил боец в этот выстрел, но он промахнулся.

Танк весь вздрогнул, точно рыгнул, белый, ядовитый огонь мелькнул из орудийного дула. За спиной, справа, взорвался снаряд. Наводчик подал затвор вперёд, дослал черноносый бронебойный патрон, снова прицелился и выстрелил — и снова промахнулся, — он видел, как взлетело облачко разбитого камня в нескольких метрах от танка. Танк пустил пулемётную очередь, железная стая, скрежеща, пронеслась над припавшим к земле наводчиком. В отчаянии, уже напрягая все без остатка духовные силы, он вновь дослал патрон и снова выстрелил.

На серой броне мелькнул яркий синий огонь; наводчик, вытянув шею, смотрел, не показалось ли ему, — яркий василёк вспыхнул на танковой стали и сразу же исчез. Но вот потёк жиденький жёлтенький дым из люка и башни, послышался грохочущий, хрустящий треск — то, видимо, рвались внутри танка заряжённые пулемётные ленты. Вдруг быстрое чёрное огненное облако взлетело над танком, и раздался оглушительный взрыв.

Боец в первый миг не понял: он ли причина этого взрыва, связано ли это чёрное облако с синим огоньком, блеснувшим на броне... Потом он зажмурился, приложил голову к противотанковому ружью, долгим поцелуем, губами и зубами, прижался к широкой, пахнущей пороховым газом, воронёной стали.

Когда он поднял голову, то увидел дымящийся, развалившийся от взрыва боекомплекта танк: развороченный бок, съехавшую на танковый лоб башню, поникшую пушку, уткнувшуюся хоботом в землю.

Забыв об опасности, наводчик привстал, страстным шёпотом повторяя:

— Это я, я, я!

Потом он снова лёг, картаво крикнул соседу:

— Прошу вас обойму БС взаимообразно!

Никогда, пожалуй, за всю свою многосложную, пёструю жизнь не испытал он такого счастья, как в этот миг. Сегодня дрался он не за себя, а за всех. Он чувствовал себя солдатом правды.

Шла смерть, грозившая всем советским людям, и боец сразился с ней один на один. Его подручный Жора был убит, его командира Конаныкина убило осколком за несколько минут до танковой атаки, его командир отделения умирал, придавленный многопудовой кирпичной глыбой, не мог приказывать и не мог даже хрипеть. А боец остался со своим ружьём. Кого вспомнил он в эти минуты? Вспомнил он отца, мать? Он и не знал их.

Он двухгодовалым ребёнком попал в детский дом. Он учился, потом бросил учение, начал работать, женился, потом бросил жену, оставил работу, свихнулся, стал пить. Война застала его в трудовом исправительном лагере. Он написал заявление — и его отправили на фронт, дали возможность заслужить себе прощение.

В этот день он подбил танк и был ранен в ногу осколком — он знал, что после этого с него снимут судимость. Но он не думал об этом, когда увидел среди развалин второй танк.

Спокойный, уверенный в своей силе, осчастливленный, успехом, стал он, заранее торжествуя, готовить выстрел, но пулемётная очередь опередила его. Санитары, найдя его ещё живого, с перешибленным позвоночником и развороченным животом, уволокли на шинели.

Вечером, когда притихло, Филяшкин попытался подсчитать потери. Но ему стало ясно, что проще подсчитать наличный состав.

Командиров в живых, кроме Филяшкина, остались лишь Шведков, ротный Ковалёв и взводный — татарин Ганиев.

— В рядовом составе потерь процентов шестьдесят пять, — сказал: Филяшкин комиссару, вернувшемуся после обхода окопов, — я команду передал старшинам да сержантам. Ничего, народ боевой, без паники.

Будку их разбило в первые минуты боя, они сидели в яме, прикрытой брёвнами, принесёнными из станционного сарая. Лица их за эти часы почернели, щёки славно присохли к лицевым костям, на губах напеклась тёмная корка.

— Как с убитыми быть? — спросил старшина, заглядывая в яму.

— Я сказал: уже, — проговорил Филяшкин, — сложить а подвал станционный, и с досадой добавил: — Я знал: гранат «эргэде» и «эф один» маловато окажется.

-— Командиров отдельно? — спросил старшина.

— Зачем отдельно, — раздражённо сказал: Шведков, — вместе убиты, рядом пусть лежат.

— Правильно, — сказал старшина.

— Два станковых пулемёта мне разбил, пять ружьев пэтээр, три миномета из строя вывел, — озабоченно проговорил Филяшкин.

Старшина уполз, поскрипывая и позванивая по стреляным гильзам, лежавшим возле ямы.

Шведков раскрыл школьную тетрадь и стал писать. Филяшкин выглянул из ямы, осмотрелся и снова полез обратно.

— Раньше утра не начнёт, — скачал он — Чего это ты пишешь?

— Политдонесение комиссару полка, — сказал Шведков. — Описал факты героизма, начал убитых перечислять да при каких обстоятельствах убиты и запутался: начштаба Игумнова пулей, а Конаныкина осколком? И кого раньше, я уж не помню. Как будто семнадцать часов было, когда Игумнова убило.

Они оба покосились на тёмный угол, где недавно лежало тело Игумнова.

— Брось ты летопись писать, — сказал: Филяшкин — Всё равно не доставишь в полк Отрезаны.

— Это верно, — согласился Шведков, но не закрыл тетрадку и продолжал писать.

— До чего глупо погиб Игумнов: приподнялся связного позвать — его и срезало,.— сказал: Шведков.

— Знаешь что, — сказал: Филяшкин, — ты имей в виду, комиссар, умно никого не убивает, всех по-глупому.

Ему не хотелось говорить об убитых товарищах, он знал суровое и спасительное чувство душевной замороженности в бою. Потом уж, если останешься жив, начнёшь вспоминать товарищей, и придёт боль.. В тихий вечер подкатит под сердце, и слезы польются из глаз, и скажешь: «Какой был начальник штаба, простой, хороший, как сегодня помню — только немцы начали атаку, он достал письма и порвал, точно чувствовал, а потом гребешок вынул, причесал волосы, посмотрел на меня».

А в бою сердце деревенеет, и не нужно его рачмораживать, не время, да и не может оно вместить всю кровь и смерть боя.

Шведков, просматривая написанное, вздохнул и сказал:

— Народ наш золото, не зря политработу проводили Бойцы — спокойные, мужественные, один боец Меньшиков мне сказал: «Не сомневайтесь, товарищ комиссар, у нас всё отделение коммунисты, мы своё дело исполним, для меня смерть лучше, чем фашистский плен», а второй: «Не такие, как мы, помирали». Шведков снова заглянул в тетрадку и прочел: «Красноармеец Рябоштан заявил: «Я сейчас выкопал окоп, и никакой огонь меня не заставит уйти отсюда. Тяжело сдавать родную землю, если бы скорее наступать». «Боец Назаров вытащил двух тяжело раненых из огня, а затем убил десять фашистов, одного ефрейтора и одного офицера, а на мои слова «Ты герой», — ответил: «Что это за героизм? Вот Берлин взять — это героизм». Он заявил: «С политруком Чернышёвым в бою не пропадёшь. Он в разгар боя подполз ко мне, засмеялся и развеселил меня». «Боец Назаров погиб смертью храбрых»...

— А командир полка слово сдержал, — сказал: Филяшкин, — чем только мог помогал — и огнём, и в атаку переходил. Да потом на него самого немец навалился — пришлось отбиваться, я уж на слух понял.

— Ничего, может быть, завтра пробьётся к нам, — сказал: Шведков.

Вблизи послышались один за другим два взрыва. Шведков поднял голову.

— Начинают?

— Нет, это он до утра будет методическим, чтобы спать не давать, снисходительно к понятому намерению врага проговорил Филяшкин — Ох, но и бой жестокий был, в шестом часу я лично из пулемёта штук тридцать уложил, густо шли!

— Давай твой личный подвиг запишем, — сказал: Шведков и послюнил карандаш.

— Брось ты, — сказал ему Филяшкин, — для чего это нужно?

— А чего ж: — ответил: Шведков и стал писать.

— Чернышёв убит, — сказал: Филяшкин, — принял команду после Конаныкина, минут через тридцать и его убило.

— Хороший парень, коммунист настоящий. И боец и агитатор. И бойцы его любили, — сказал: Шведков и вдруг вспомнил: — Да, товарищ комбат, я ведь утром подарок принёс для наших девушек-героинь.

Он подумал, что не будь этого чёртового подарка, его бы так срочно не послал обратно комиссар полка и, быть может, он бы сейчас в блиндаже политотдела пил бы чай и писал отчётное политдонесение. Но мысль эта не вызвала сейчас в нём ни сожаления, ни досады. Он вопросительно посмотрел на Филяшкина и сказал:

— Кого наградим подарком? Пожалуй, Гнатюк? Она сегодня геройски поработала.

— Что ж, можно, — лениво растягивая слова, ответил: Филяшкин.

Шведков окликнул автоматчика и велел ему позвать санитарного инструктора.

— Если только живая, — прибавил он.

— Ясно. Зачем она, если не живая, — угрюмо сказал: автоматчик.

— Живая, живая, я проверил, — усмехнулся Филяшкин и, стряхнув с рукава пыль, утёр лицо. Он всё время потягивал носом: в воздухе круто пахло свербящим горьким дымом, жирной сажей, сухим известковым прахом — тревожный, хмельной дух переднего кран.

— Выпьем, что ли? — неожиданно спросил непьющий Шведков.

— Нет, неохота, — ответил: Филяюкин.

Всё переменилось за эти часы: деликатные стали грубыми, а грубые помягчали, бездумные задумались, а погружённые в заботы с весёлым отчаянием сплёвывали, говорили громко, смело, как пьяные.

— Чудак, что это ты всё пишешь, пишешь, — проговорил Филяшкин, — будто тебе (он подумал и назвал срок, казавшийся ему огромным в этой яме) ещё полгода жить? Давай лучше поговорим. Ты, как, осуждаешь меня за санинструктора?

— Осуждаю. Не знаю, может быть, и неправильно, — сказал: Шведков, — пусть меня парткомиссия поправит, материал разберут. Я считаю, что командиру не нужно это.

— Ну, правильно, я и говорю, правильно. Чего ждать, пока разберут. Я тебе сейчас прямо скажу: виноват я в этом деле.

Охваченный дружелюбием, Шведков сказал:

— Э, давай примем сто граммов наркомовских по уставу, пока обстановка позволяет.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату