Женя пошла в ванную комнату и заперлась там, сказала: что будет мыть голову.
Но горячая вода остывала в кастрюле, а Женя сидела на краешке ванны и думала: «Какими чужими могут быть иногда близкие люди, как они ничего не могут понять, даже мама...»
Им всё кажется, что этот случайный Новиков её занимает, а она неотступно думала совсем, совсем о другом. Всё, что было связано с Крымовым, когда то казалось ей мудростью и романтикой. Его странности, его прошлое, друзья — всё восхищало её. Он в то время работал в журналах, освещающих международное рабочее движение, участвовал в съездах, много писал о революционном движении в Европе.
К ним иногда приезжали в гости иностранные товарищи, участники съездов. Все они пробовали с ней говорить по-русски и все коверкали русские слова.
С Крымовым иностранные друзья разговаривали горячо, подолгу, иногда беседы у них длились до двух-трех часов ночи. Когда разговор шёл на французском языке, знакомом Жене с детства, она внимательно вслушивалась, но эти оживлённые рассказы и споры её никогда не захватывали. Назывались люди, о которых она не знала, спорили о статьях, которых она не читала.
Как-то она сказала мужу:
— Знаешь, у меня такое ощущение. Словно я аккомпанирую людям, не имеющим музыкального слуха. Они отличают тона, а полтона и четверть тона не различают. Кажется, дело не только в языке, пожалуй, мы разные люди.
Он внезапно рассердился.
— При чём тут они, себя вини в этом. Круг твоих интересов ограничен. Может быть, у тебя именно и нет музыкального слуха.
Она хотела наговорить ему резкостей, но с внезапным смирением тихо сказала:
— У нас и с тобой не много общего.
Однажды к ним пришла большая компания, ватага, как говорил Крымов. Две полные и низкорослые круглолицые учёные женщины из Института мирового хозяйства, индус, которого прозвали Николаем Ивановичем, испанец, англичанин, немец, француз.
Настроение у всех было веселое, стали просить Николая Ивановича спеть. Голос его звучал странно — высокий, резкий, и тут же печальные, певучие звуки.
Этот человек в золотых очках, окончивший два университета, автор толстой книги, лежавшей на столе у Крымова, человек с вежливой и холодной улыбкой, привыкший выступать на европейских конгрессах, словно преобразился.
Женя, вслушиваясь в странные, непривычные звуки, искоса поглядывала на индуса — он сидел на диване в позе, которую запечатлели учебники географии, поджав под себя ноги.
Индус, видимо взволнованный, снял дрожащими тонкими, костяными пальцами очки, стал протирать их белоснежным платком, и близорукие глаза его были полны влаги, стали грустными и милыми.
Решили, что каждый споёт на своём родном языке.
Запел Шарль, журналист, друг Барбюса, в неряшливом, помятом пиджаке, со спутанными волосами, падающими на лоб. Он пел тоненьким, дрожащим голосом песенку фабричных работниц. Его песенка с нарочито простыми, детски наивными словами трогала своей недоуменной грустью.
Потом запел Фриц Гаккен, просидевший полжизни в тюрьмах, профессор-экономист, высокий, с сухим длинным лицом. Он пел, положив на стол сжатые кулаки, известную по исполнению Эрнеста Буша песню «Wir sind die Moorsoldaten» [Мы болотные солдаты»]. Песенка обречённых на смерть. И чем дольше он пел, тем угрюмей становилось выражение его лица. Он, видимо, считал, что поёт песню о себе самом, о своей судьбе.
Генри, красивый юноша, приехавший по приглашению ВЦСПС от союза торговых моряков, пел стоя, заложив руки в карманы. Казалось, он поёт весёлую, задорную песню, но слова звучали тревожно — моряк думал, что ждет его впереди, загадывал о тех, кого оставил на берегу.
Когда предложили спеть испанцу, он закашлялся, а потом встал руки по швам и запел «Интернационал».
Все поднялись и, стоя, запели, каждый на своём языке.
Женя была охвачена общим торжественным чувством. Она увидела, как по щекам Крымова сбежали две слезы.
Они простились с учёными женщинами, не пожелавшими итти в ресторан, пообедали в шашлычной и пошли гулять по Тверскому бульвару.
Крымов предложил пойти по Малой Никитской на новую территорию Зоосада.
Генри, не любивший бесцельных прогулок, — он совершал по плану экскурсии по примечательным местам в Москве, — с удовольствием поддержал Крымова. В Зоологическом саду среди посетителей им всем понравилась одна пара — человек лет сорока, с утомлённым, спокойным лицом, судя по тёмным большим рукам, заводской рабочий, вёл под руку старуху в коричневом деревенском жакете с белым парадным платочком на седой голове.
Видимо, старуха приехала из деревни гостить. Морщинистое лицо её казалось безжизненным, а глаза весело блестели» Глядя на лося, она сказала:
— Ох, гладкий шут, на таком пахать — трактор!
Она была полна интереса ко всему, оглядывалась, гордясь перед людьми сыном
Они некоторое время ходили следом за этой парой. Потом они направились к площадке молодняка, но набежала тень, и хлынул дождь. Англичанин снял пиджак, поднял его над Жениной головой. В канаве зашумела мутная вода и залила всем ноги. И от этих милых неудобств стало весело, легко, беспечно, как бывало лишь в детстве.
Стремительно взошло солнце, и серая вода в лужах заблестела, деревья, облитые дождём, вспыхнули зеленью. Среди травы на площадке молодняка росли ромашки, и на каждой из них блестели дрожащие капли воды.
— Парадиз, — сказал: немец.
Медвежонок, подтягивая тяжёлое тельце, полез на дерево, и блестящие капли воды упали с ветвей. А в траве затеялась игра — жилистые рыжие щенки динго с закрученными хвостами тормошили ставшего на задние лапы медвежонка, волчата, шевеля лопатками, как колёсами, теребили его, и он поворачивался к ним, ловчась отпустить оплеуху своей пухлой, детской лапой. С дерева свалился второй медвежонок, и все смешалось в весёлый, пёстрый, шерстяной ком, катящийся по траве. В это время из кустарника вышел лисёнок. Он, вытягивая мордочку, тревожно мёл хвостом и волновался: глаза блестели, а худые, облинявшие бока часто и высоки поднимались. Ему страстно хотелось принять участие в игре, он делал несколько крадущихся шагов, но, охваченный страхом, принимался брюшком к земле и замирал. Внезапно он подпрыгнул и кинулся в свалку со смешным, весёлым и жалким писком. Жилистые щенки динго тотчас повалили его, и он лежал на боку, блестя глазком, подставив животик выражение наибольшего доверия со стороны зверя. Один из щенков Динго, видимо, слишком сильно хватил его зубами — лисёнок пронзительно крикнул, укоряя, зовя на помощь. Этот молящий крик его погубил, щенки динго стали рвать его за горло, и игра превратилась в убийство. Сторож, подбежав, выхватил лисёнка из свалки, понёс на ладони, и с ладони свешивалась мёртвая худая мордочка с открытым глазом и мёртвый худенький хвост. Рыжие щенки, совершившие убийство, Шли за сторожем, и закрученные хвосты их дрожали от несказанного волнения.
И вдруг чёрные глаза испанца налились бешенством, сжав кулаки, он закричал:
— Гитлерюгенд!
Тут заговорили все сразу. Женя слышала, как индус, чётко выговаривая по-немецки, с брезгливой усмешкой произнёс: «Еs ist eine alte Geschichte,doch bleibt sie immer neu» [«Старая, но вечно новая история» — стихи Г. Гейне].
А Крымов, перейдя на русский язык, заглушал всех!
— Бросьте, братцы, никакого рокового инстинкта не было и нет! Собственно, этот день был одним из самых приятных: трогательное пение, веселый обед, и запах лип, и короткий дождь, и милая пара — мать с сыном, — всё это вместе создало простое ощущение, выражаемое словом «хорошо». Но из всего дня Жене теперь особенно остро запомнилось — жалкий лисёнок и полные бешенства и страдания глаза испанца. А все люди, тогдашние знакомые Крымова, где они в эти дни, когда страшная битва идёт на русских полях и в русских степях? Кто из них жив, кто погиб в борьбе?
В последние месяцы в ее жизни с Крымовым хороших дней было немного.
Порой он каждый вечер уходил в гости к своим друзьям, возвращался поздно ночью. Порой ему не хотелось видеться со знакомыми, и он, приходя с работы, выключал телефон, либо говорил Жене: «Если позвонит Павел, скажи, что меня дома нет». Иногда становился он угрюм и неразговорчив, а иногда, наоборот, его охватывала весёлость, он много рассказывал, вспоминая прошлое, чудачил, смеялся.
Но дело было, конечно, не в том, что Крымов часто не бывал дома либо случалась у него пора дурного настроения.
Дело было в том, что Женя постепенно стала замечать: она не тяготилась одиночеством, когда Крымова не было дома; ей не становилось весело в те вечера, когда он был разговорчив, рассказывал и вспоминал прошлые годы. Возможно, что раздражение, возникшее в ней против мужа, она невольно переносила на его друзей.
Всё, что ей нравилось в нём, перестало нравиться, романтичное стало казаться неестественным. Конечно, его суждения о живописи, о её работе всегда, с первых дней их знакомства, казались ей пресными, сердили её. Как трудно ответить на самые простые вопросы. Почему она разлюбила его? Он ли изменился, она ли? Поняла ли она его как-то по-новому, — перестала ли понимать? «Привыкнув, разлюблю тотчас?» Нет, не то. Раньше она считала его всезнающим, а теперь говорила:
— Ах, ты ничего не понимаешь!
Жене совершенно безразличны были его жизненные успехи. Правда, она, конечно, замечала, что те, кто звонил ему часто и запросто, звонили всё реже, и когда он им звонил — секретари иногда отказывались его соединить. Ей это было безразлично, так же, как было безразлично, носит ли она наряды, сшитые у известных московских портних-художниц либо купленные по ордеру в Москвошвее. Ей как-то рассказали, что на одном ответственном совещании Крымов делал доклад, и его резко критиковали, говорили, что он «застыл», «не растёт». Но в конце концов дело было не в том: она его разлюбила, вот и всё, а от этого уж пошло всё остальное. Она старалась отогнать мысль, что раньше пришло «всё остальное», а потом именно за это «остальное» она его разлюбила. Его перевели на издательскую работу, и он бодрым голосом сказал ей:
— Ну, теперь больше свободного времени, займусь по настоящему своей книгой, а то в этом водовороте совещаний не мог урвать минуты.
Видимо, и он тогда чувствовал, что отношения их изменились, и как-то сказал:
— Вот когда-нибудь приду к тебе в своей старой кожаной куртке, а муж твой, знаменитый академик или нарком, спросит: «Кто это там?», а ты вздохнёшь: «Пустое, ошибка молодости, скажите ему, что я сегодня занята».
Она и сейчас помнила, как грустны были его глаза, когда произносил он эту шутку.
И ей захотелось увидеть его и снова объяснить ему, что виновато во всем глупое её сердце, разлюбила она его «так вот, просто так», и что никогда, ни