Поздно ночью приехал Степан Федорович.
— Дело плохо, — проговорил он и зажёг спичку, стал прикуривать, — надо вам срочно всем уезжать.
— Тогда предупредите Людмилу телеграммой, — сказала Александра Владимировна.
— Бросьте вы эти интеллигентские фанаберии, — раздражённо сказал Степан Фёдорович.
— Степан, что с тобой? — удивлённо спросила Мария Николаевна.
В разговорах с мужем она часто обвиняла мать в интеллигентских фанабериях, но едва Степан Фёдорович повторил её же собственные слова, она обиделась за мать.
У Степана Фёдоровича даже выражение лица изменилось, стало простецким, растерянным.
— А ну вас, — сказал он — Немцы, оказывается, вот они. Эх, как вы одни поедете, пропадёте без меня в пути.
Он потребовал, чтобы домашние немедленно приступили к укладке вещей.
— Нужно уговорить Мостовского, он забастовал, решил остаться, надо ему объяснить положение и обязательно предупредить Берёзкину, — сказала Александра Владимировна — У вас ночной пропуск, вы и сходите. Спокойней, спокойней, Степан.
— Вы меня не учите, я ради вас ночью прискакал. Приехал на машине, не имеющей ночного пропуска, — сердито крикнул он. — Приехал не для того, чтобы вы меня учили.
— Не устраивайте истерик, — проговорила Александра Владимировна, поправляя рукава своего платья, и, словно Степана Фёдоровича не было в комнате, сердито прибавила: — Удивительная вещь, я всегда думала, что у пролетарского Степана железные нервы, а вот, пожалуйста... — Повернувшись к Степану Фёдоровичу, она грубо спросила: — Может быть, накапать вам в рюмочку валерианки?
Маруся тихо сказала сестре:
— Гляди-ка, мама, кажется, обозлилась всерьёз.
Дочери с детства знали приступы материнского гнева, когда все в доме затихали и ждали конца грозы.
Степан Фёдорович, сердито бормоча и отмахиваясь рукой, пошёл в комнату к жене.
Женя раздельно и громко сказала:
— Знаете, у кого я сегодня вечером была? У Николая Григорьевича Крымова.
Мать и сестра одновременно, с одинаковой интонацией спросили:
— У Николая Григорьевича? И что же? Женя рассмеялась и скороговоркой произнесла:
— Всё хорошо, всё замечательно. Не была принята.
Мать и Маруся молча переглянулись. В это время вернулся Степан Фёдорович и, подойдя к тёще, сказал:
— Разрешите прикурить, — выпустил клуб дыма и благодушно прибавил: — Я, видно, ударился в излишнюю спешку, но вы не сердитесь. Лучше ложитесь спать, а утром посмотрим. Меня с утра в обком вызвали: последнюю информацию получим, телеграмму Людмиле я дам, и с Тамарой поговорим, и с Мостовским. Вы что ж, думаете, я не понимаю.
Маруся сразу заподозрила причину такого быстрого перехода к благодушию. Она зашла к себе в комнату и открыла шкаф, и оказалось, действительно, Степан Фёдорович хлебнул довольно основательно из бутылки, водку он называл теперь «антибомбином».
Маруся вздохнула, раскрыла дверцы домашней аптечки и, бесшумно шевеля тонкими губами, стала отсчитывать в рюмку капли строфанта. Она теперь принимала лекарства тайно от родных — с тех пор, как шла война, ей казалось мещанской слабостью пить строфант и ландыш.
Из столовой донёсся голос Жени:
— Решено, я в дорогу надену лыжный костюм. — И тут же, без связи с только что сказанными словами. Женя проговорила: — Э, помирать так помирать!
Степан Фёдорович, посмеиваясь, произнёс, поглядев на Женю:
— Что вы, Женечка, с вашей неописуемой красотой — и помирать? Никогда я вам этого не позволю.
Марусю раздражало, когда он начинал игриво разговаривать с Женей. Но на этот раз она не испытала привычного раздражения.
«Хорошие мои, родные мои», — подумала она, и слезы быстро потекли у неё из глаз. Мир был полон горя, близкие люди со всеми их слабостями стали ей дороги и милы, как никогда.
Во второй половине августа некоторые части сталинградского народного ополчения, состоявшие из служащих учреждений, заводских рабочих, грузчиков и матросов волжского пароходства, вышли из города и заняли оборону на ближних подступах к городу. Вскоре получила приказ привести свои части в готовность дивизия внутренних войск.
Эта мощная дивизия полнокровного состава не имела боевого опыта, но была хорошо обучена и вооружена и состояла из кадровых солдат и командиров.
В то время как сталинградские ополченские полки выходили на западные окраины города, к ним навстречу двигались теснимые немцами, обескровленные фронтовые части, главным образом принадлежавшие к двум стрелковым армиям — 62 и, отходившей с запада, и 64-й — с юга. Эти малочисленные, потрёпанные армейские части состояли из измученных долгими боями и тяжким отступлением людей. Отступающие дивизии оседали на левом берегу Дона вокруг Сталинграда, в укреплениях оборонительного обвода, построенных горожанами.
Части, отделенные друг от друга в степи пространством в несколько километров и растянутые в жиденькие цепочки, сейчас уплотнялись вокруг Сталинграда, держа между собой локтевую связь.
Однако одновременно концентрировались, приближаясь к Сталинграду, и немецкие войска, и поэтому по-прежнему оставалось неизменным достигнутое немецким командованием численное и техническое превосходство в воздухе и на земле.
Серёжа Шапошников проходил в течение месяца военное обучение в одном из батальонов сталинградского народного ополчения, расположенном в Бекетовке. Во второй половине августа рота, в которую его зачислили, была поднята на рассвете и вышла из города, замыкая полковую колонну. К полудню колонна ополченцев подошла к степной балке западней заводского поселка Рынок. Блиндажи и окопы, в которых они разместились, находились в степной низменности, из неё город не был виден. Вдали виднелись серые домики и серые заборы деревни Окатовки, желтела малонаезженная просёлочная дорога, тянувшаяся к Волге.
После тридцати километров марша под жарким степным солнцем, среди пыльной и крепкой травы, которая, как проволока, жестоко цеплялась за ноги, изнеможение охватило непривычных к походной жизни ополченцев. Кажется, нет конца пути по горячей степи, когда каждый шаг тяжёл и человек загадывает, хватит ли сил у него дойти до очередного телеграфного столба, а степной простор огромен, неизмерим тысячами таких столбов.
Но, наконец, полк пришел к месту, где надлежало ему стать в обороне. Люди с блаженным кряхтением залезали в вырытые много месяцев назад блиндажи, разувались и ложились на земляной пол в золотом, пыльном полусумраке, скрывающем их от солнца.
Серёжа Шапошников лежал у бревенчатой стены, закрыв глаза, полный сладостного чувства изнеможения и покоя. Мыслей не было, слишком остры и многочисленны оказались телесные ощущения. Ломило спину, жарко жгло ступни, кровь сильно била в виски, а щёки горели, нажжённые солнцем. Всё тело казалось тяжёлым, налитым и одновременно лёгким, почти невесомым — странная смесь противоположных ощущений, соединимых лишь в минуты высшей усталости. А из этого острого чувства изнеможения возникала гордость и мальчишеское уважение к самому себе за то, что не отстал, не попросился на повозку, не захромал, не пожаловался. На марше он шёл в конце колонны, рядом с пожилым ополченцем плотником Поляковым. Женщины, когда они проходили заводским районом через Скульптурный садик, качали головами и говорили:
— Они и не дойдут до фронту — дед да малый мальчик.
И верно, рядом с морщинистым, заросшим седой щетиной Поляковым худой, узкоплечий и остроносый Серёжа казался совершенным птенцом.
Но именно они двое шагали особенно терпеливо и упрямо. И дошли до места благополучней многих — без потёртости ног.
Поляков нашёл силу в упрямой кичливости старика, желающего доказать другим и себе, что он ещё молод. Мальчик эту силу и упорство нашёл в вечном стремлении неопытных и юных казаться зрелыми и сильными.
В блиндаже было спокойно и тихо, лишь тяжело дышали лежавшие на полу люди. Время от времени слышался шорох, видимо, сухая земля, осыпаясь, шуршала по доске.
Вдруг издали послышался хорошо знакомый бойцам голос командира роты Крякина. Раскаты его приближались.
— Опять народ точит, — с изумлением сказал лежавший у входа боец Градусов. — Шёл ведь с нами пехом, я думал, он хоть на полсутки свалится, отстанет.
Градусов плачущим голосом проговорил:
— Пусть хоть расстреливает, всё равно не встану!
— Встанешь, — злорадно сказал аспирант Ченцов, словно ему самому не придётся встать вместе с Градусовым.
Градусов сел и, оглядывая лежащих, проговорил:
— Ох, солнцем палимые мы.
Его пухлая шея и веснушчатые руки совершенно не поддавались загару, а лишь побагровели, словно ошпаренные. Большое потное веснушчатое лицо тоже было яркокрасно и выражало страдание
Рядом с блиндажом внятно проговорил Крякин:
— Надеть сапоги, строиться!
Поляков, который, казалось, спал, быстро привстал и принялся наворачивать портянку Ченцов и Градусов, охая от прикосновения заскорузлых портянок к растертым ступням, стали натягивать сапоги.
И Сергей — ему минуту назад казалось, что нет в мире силы, которая могла бы заставить его пошевелиться («умру от жажды, но не пойду искать воду»), тоже молча, быстро стал навертывать портянки, натягивать на ноги сапоги.
Вскоре рота выстрсил ась, и Крякин прошел перед строем, начал перекличку. Это был скуластый человек небольшого роста, с широким ртом, увесистым носом и бронзовыми глазами До войны он работал районным инспектором противопожарной охраны, и некоторым из ополченцев приходилось с ним встречаться на работе. В мирную пору помнили его человеком тихим, даже робким, услужливым, постоянно улыбающимся, ходил он в зеленой гимнастёрке, подпоясанной тонким ремнём, и в чёрных брюках, заправленных в сапоги Но вот его назначили командиром роты — и все его житейские взгляды, свойства характера, до которых раньше мало кому было дела, вдруг стали необычайно важны для десятков молодых и пожилых людей. Видимо, он давно уж считал