— Ис-то-ри-чес-ки-е.

— Вздор, — ответил украинец, тоже так громко, что Жучка обернулась и внимательно поглядела на Алпатова.

— Ну, естественные, — сказал Алпатов, наверняка пуская в ход мудрость Фортификантова.

— Вздор и это, — воскликнул украинец, — никаких нет законов, все относительно.

— Ну, это вы чересчур, — обернулась Жучка, — есть же все-таки нечто.

— Нечто? — воскликнул украинец. — Я вам сейчас скажу, что это нечто.

— Что?

Украинец поднес палец к самому ее носу и, обрубая им каждый слог, отчеканил:

— Ав-то-ри-тет-с!

— А как же первая причина? Первое движение? — рискнул спросить Алпатов.

Украинец опять отчеканил, рубя пальцем перед самым носом Алпатова:

— Ме-та-фи-зи-ка!

Слово «метафизика» было сказано с таким презрением к ней, с таким авторитетом, что дальше спорить было невозможно.

Алпатов отошел от компании и слышал, как женщина будущего спросила:

— Кто этот франт?

— Купчик, — ответил украинец, — племянник Астахова. Уничтоженный и подавленный, шел Алпатов, и казалось ему, какие-то шкуры стали слезать с него: конечно, у него было это чуть-чуть в уме, что он племянник самого богатого человека, но ведь это случайно. Он кончит гимназию, уедет, и опять он — бедный, просто Алпатов. И потом ведь это отец его был Алпатов, и он отца своего не знал, значит, он же и не Алпатов. Кто же он сам по себе? Как же украинцу нет никакого дела до этого и до самого главного? Смутно, как бы веянием пролетающих над ним мыслей, Алпатов чуял в этом «сам по себе» самую ту первую причину и самое важное, но тут же и упирался в то, чем его все упрекали, — в са-мо-лю-би-е. Раз во время урока Алпатова осенило, что лучше всех из всей компании Семен Лунин, прекрасно бедный, каким бы и он хотел быть и когда-нибудь непременно и будет, вечно занятый своими любимыми вычислениями по статистике. На большой перемене Алпатов подходит к нему и заводит разговор, такой же, как с Фортификантовым. Семен, не отводя карандаша от своих вычислений, обертывается к нему и спрашивает:

— Читал ли ты Чернышевского «Что делать?»?

— Нет, не читал, — ответил Алпатов.

— Прочти, а потом приходи разговаривать.

И принялся за своих безлошадных.

У дяди в библиотеке книга «Что делать?» была на почетном месте. Алпатов ее читает и никак не может понять, чем же эта книга замечательна и почему запрещена. Ему кажется, после социалистов и нигилистов, какими они изображены у Тургенева в «Накануне», в жизни уже не может быть таких людей, и зачем их повторять в жизни, если они уже кончились у Тургенева. Главное же понял Алпатов из чтения Сеченова, Дарвина, Чернышевского, Спенсера, что, должно быть, не развитие разделяет его с компанией. «Тут что-то в директоре», — решил он однажды во время обедни в гимназической церкви. Это он не раз замечал, что, когда священник Иоанн Лепехин говорит свою проповедь, директор вдруг подхрюкнет и начнет сматывать и разматывать свою бороду. Тогда непременно на лицах всей компании отражается та же самая насмешливая улыбка директора. Но Алпатов сначала никак не может понять, что же такого особенного в обыкновенной поповской проповеди, над чем можно такому, как директор, смеяться. Раз священник Иоанн говорил, что вода святая, крещенская никогда не портится; поставить две бутылки — с болотной и святой водой, одна непременно скоро испортится, другая — никогда. Мгновенно, без всякого намерения смеяться, Алпатов подумал: «Вот хорошо бы освящать воду в болотах, где разводятся комары и всякая нечисть, в них вода бы стала живой, как в реке». В то время как Алпатов подумал по-своему об осушении болот, директор хрюкнул, и на лицах всей компании появилась улыбка. Рядом стоял Николай Опалин, и Алпатов перешепнул ему свои мысли о святой воде. Очень понравилось Опалину средство от комаров, и, когда приложились к кресту, он сказал:

— Давай догоним директора и предложим ему твое средство от комаров, он естественник, ему это нужно.

Со смехом они побежали по коридору и настигли директора у самой его квартиры. Опалин сказал:

— Алпатов сейчас выдумал средство оздоровления болот, я не мог утерпеть...

— Где тебе утерпеть!

— Нет, правда, замечательно: в Крещение нужно освящать не только реки, но и болота, а так как святая вода не портится, то комаров в болотах не будет.

— Комар — полезное насекомое, — ответил директор, — он жалит и спать не дает, вы бы что-нибудь от мух придумали, — те сладкое любят.

В это время Алпатов не принял замечания на себя, и, правда, директор, конечно, не намекал на Алпатова, что он, как муха на сладком, живет на всем готовом у богатого дяди.

— Тебе нравится директор? — спросил Алпатов при выходе из гимназии на улицу.

— Еще бы, — ответил Опалин, — наш директор — крупная политическая фигура, это у нас единственный человек с выработанным миросозерцанием.

Так и сказал, как обыкновенное слово: миро-со-зер-ца-ни-е.

Конечно, и Алпатову слово это встречалось в книгах, сам он еще ни разу не произносил его вслух. Краснея от волнения, чтобы как-нибудь не ошибиться в первый раз, Алпатов робко спросил:

— А какое это миросозерцание?

— Человеческое, — ответил Опалин.

Навстречу гимназистам по улице несли большую чудотворную икону, многие падали на землю и потом пролезали под нее.

— А разве может быть и нечеловеческое миросозерцание? — спросил Алпатов.

— Вот! — показал Опалин на икону и толпу. — Это нечеловеческое.

— Как нечеловеческое? — удивился Алпатов. — Это изображен Спас, он был человек.

— Надо сказать — «и человек», а главное — бог. Знаешь, тебе это не приходило в голову, что Христос если бы не захотел страдать, то всегда бы, как бог, мог отлынуть, и у него, выходит, страдание по доброй воле, а настоящий обыкновенный человек не по доброй воле страдает.

— По злой воле? — сказал Алпатов. — Да, мне это часто приходило в голову.

— Вот и директор нас так учил, что люди, берущие себе в образец бога-человека, совершают сделку с самими собою: когда им трудно быть, как бог, они говорят: «Мы же не боги, мы слабые человеки», — а когда им по-человеческому трудно, они прячутся на небеса. Но в человеческом миросозерцании вся ответственность падает на себя, тут человек заперт в себе, не увильнет. Так нас учил директор.

Опалину, верно, очень нравился Алпатов, и по мере того как он говорил, голос его становился все мягче и мягче, и вот какая-то большая тайна готова была сорваться с губ, он даже и начал было:

— Тебе бы тоже надо примкнуть к...

Но Алпатов, раздумывая о своем, не слыхал Опалина и вдруг его перебил:

— Ты говоришь «человеческое миросозерцание». Но почему же все такие мысли мне приходят в голову днем, если я, задумавшись, смотрю на птиц, летающих в небе или отдыхающих в зеленых деревьях, а ночью на звезды, особенно звезды, и от них начинается, по-моему, миросозерцание. А ты любишь смотреть на звезды?

— У меня нет времени этим заниматься, — ответил Опалин сурово, — и птиц тоже не видно из моего окошка.

И уже больше не захотел продолжать свою начатую перед этим фразу.

— Так вот, — продолжал Алпатов, — ты сказал — у директора человеческое миросозерцание. Сколько времени прошло с тех пор, как я в первый раз его увидел, а только теперь я вполне понимаю, что он мне тогда сказал.

— Что он сказал?

— Он смотрел на меня долго, я рассердился и стал сам на него тоже смотреть, и после этого он сказал моему дяде: «Человечек у него в глазу, кажется, цел».

— Он это сказал? — удивился Опалин.

— Что же тут особенного?

— Ничего особенного, я сам знаю, что у тебя цел человек, но положение твое невыгодное: мы собрались вокруг него бедняки, дети ссыльных, а ты племянник самого богатого купца в Сибири.

Мигом вспомнил Алпатов, как Жучка сказала о нем франт, а украинец вслед за нею — купчик и что, может быть, директор своей мухой на сладком тоже намекнул на него. Вдруг ему стало понятно, почему он никак не может сойтись с компанией.

— Мне налево, — резко оборвал он разговор с Опалиным. И пошел налево, по набережной.

А не оборви разговора, он не пошел бы один. Опалин уже с другого конца был опять близок к признанию.

Теперь же он шел совершенно один, возмущенный, погруженный в себя. «Они бедные дети ссыльных, — думал он, — а у меня такого отца не было, я сам себя сослал в Сибирь, я сам поднял бунт в гимназии, они получили от отцов своих это даром».

Вот когда свитком свертывается дорога вокруг себя: он идет по набережной и ничего не видит, он, как теленок, привязанный на колу, кол это они, теленок, идущий кругом, — я, и только всего существует в мире: я и они. «При чем тут Астахов, — говорит он кому-то, — это совершенная случайность, что я с ним, я — Алпатов... да нет, я и не Алпатов, это тоже случайность, я — это я сам, как они этого понять не могут, я сам — и больше нет ничего». И ничего больше не было, ничего вокруг себя он в эту минуту не видел; над необъятной степью-пустыней у берегов могучей бездушной реки носилось какое-то его «я сам», без Астахова, без Алпатова.

Послышались чьи-то шаги, такие гулкие на деревянных мостках набережной и такие страшные, как смерть.

Шел китаец.

Алпатов похолодел. Идет тот самый китаец, что видится ему часто во сне; китаец наводит на него пистолет, стреляет, Алпатов падает, и потом он, этот самый названный «я», с таким участием, с такой болью смотрит в щелку на ноги убитого Алпатова.

Вы читаете Кащеева цепь
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату