ее догоняй».
НА ВОЛЮ
С полей вода хлынула сразу, реки пошли, началось наводнение, дуб затопило до самой кроны и выше. Проходящие льды много унесли неподатливых дубовых ветвей. Но одну льдину дуб удержал, и она осталась висеть на дубовых ветвях, как на могучих руках.
Много лет много льдин проходило, а вот случилось, самая большая, небывалая вода захватила ветви высокого дуба, и льдина повисла. Крепко будет держать ее дуб: ведь такое в жизни случается раз. Будет изнывать в лучах солнца холодная льдина, а когда начнется движение сока в дубу, в самое желанное время она вдруг скользнет в реку и станет просто водой.
С утра до вечера теперь смотрит Алпатов, как изнывает льдина на солнце, как многие золотые капли падают прямо на землю, но все множество их стекает с малых ветвей на большие, с больших потоком бегут кругом по стволу и льются на землю. Весь огромный ствол дуба золотым солнечным днем сверкает, как серебро.
Началась не слышная в тюрьме песня воды.
Но у Алпатова в душе еще от весны света осталась своя музыка. Ничего, что лицо ее было закрыто темной вуалью, что явилась она за двумя железными решетками. Он слышал голос, и навсегда будет помнить, как под эту музыку танцевали в лучах солнца многоцветные летающие кристаллы мороза.
Странно было думать, что если встретиться с ней на улице, то не узнать лица. Но музыкальная мелодия чудесней лица.
Где-то в большом городе осенью в холодном тумане многие люди, как рыбы, плывут. У всех серые лица и рыбьи глаза. Но вот в этой мутной, неразличимой толпе где-то рожок проиграл, и кажется, это сестра вызывает на помощь из мертвой толпы своего родного, милого брата. А разве, если тот голос позовет его в мутной воде, разве он не узнает, и не все ли равно, какое будет лицо, ему только голос и нужен. Лицо само сделается таким, как велит голос. Он узнает лицо непременно по голосу.
Что за счастье, казалось вначале, отсчитывать проходящие дни до после-Пасхи. Но скоро стало, что лучше бы не знать, когда выпустят. Если не знать, то время, набегая из неизвестного будущего, очень скоро переползает через сегодня и пропадает. Но если ждать впереди намеченный день, то время начинает ползти от того самого желанного дня через каждый день, как через сегодня, чем ближе, тем труднее. Конца бы и не было ожиданию и человек бы остановился в своем уме, если бы там где-то, за форточкой, ничего не случалось и не помогало забыть о себе.
Желтые цветы показались.
Сверкающая льдина скользнула по дубу и скрылась в реке.
Прошел жаркий день, позеленели березки, а дуб все стоял и не понимал, что такое случилось, как быть ему неодетому среди весны зеленых покровов и всяких цветов. После великих дней, проходящих, как девушки в хороводе, вдруг похолодело, замерло, перестали пахнуть цветы. Это значило, что наконец-то старый дуб стал в себя приходить и зеленеть. Недолго было прохладно... Теплой ночью даже в тюрьму через форточку ветер нагнал аромат, смолистый аромат березы и тополя. В полночь грянул звон.
В день Пасхи утром к овсянке прибавили коровьего масла, в обед дали щи с мясом и уголовным разрешили весь день звонить в церкви. А на другой день подкрался неслышными шагами ужасный вопрос: что это значит после-Пасхи? Первый день прошел, а второй не значит ли уже после-Пасхи? Нет, надо пропустить всю пасхальную неделю. Прошла и неделя, как обратному путешественнику, все растерявшему, прошел весь ледяной океан до лунеющего мыса какой-то земли. Но лунеющий мыс желанной земли бывает началом огромной пустыни, на которой не растет даже мох. Так и время после-Пасхи не имело предела. Все потерялось в новой безбрежности, но время без перегородок стало опять пробегать, как поток.
И это утро пришло обыкновенно, с шарканьем туфель и с глиняным горшком горячей воды. Алпатов насыпал в горшок щепотку чая. Дождался настоя, сел за столик. И в этот неурочный час вдруг дверь открывается, и помощник начальника велит:
— Соберите свои вещи.
Алпатов велел себе думать: куда-то переводят, в другую тюрьму или крепость.
Он завязывает все в одеяло большим узлом, одевается, взваливает узел на плечи, выходит в зал.
— На волю! — сказали, увидев его с узлом, два подметавших пол уголовных.
И дальше, в другой кучке работавших арестантов, сказали тоже:
— На волю!
И на верхней площадке лестницы, и на средней, внизу и везде, где только ни встречались люди, слышалось:
— На волю!
Ни зависти, как при счастливых выигрышах и всяких удачах, ни обманчивого восторга толпы при шествии триумфатора не было в этих словах; тут было самое лучшее, чего может желать человек: теплое, радостное сочувствие. Это пленило Алпатова и заставило бросить сомнения.
В конторе жандармский ротмистр с большими рыжими прокуренными усами спокойно готовит бумагу, что-то читает Алпатову, велит выбрать ему город на три года, любой, кроме столичных и университетских.
— Я хотел бы учиться, — ответил Алпатов. Жандарм улыбнулся. И Алпатов в этой улыбке понял, что мундир и аксельбанты жандарма висели как бы не на теле, а на вешалке, что человек этот служит и делает не сам, ему все это велят, а сам он многосемейный и очень добрый.
— А если поехать за границу, — спросил Алпатов, — это можно?
Добрый человек ответил:
— Можно-то можно, да трудно будет возвращаться.
— Ничего, — сказал Алпатов, — вернусь как-нибудь.
— Конечно, вернетесь, — ответил добрый человек. И протянул ему лист.
Алпатов подписал: «Обязуюсь выехать через неделю за границу».
После того к другому столу позвал его начальник тюрьмы, тот самый, кто кричал ему: «Руки по швам». И начальник тоже преобразился, как и жандарм; это не был признанный всеми политическими изувер, а честнейший служака, какие выходят только из латышей. Вот он даже теперь, когда Алпатову уже только бы поскорее уйти из тюрьмы, все-таки в строгом порядке разложил на столе все отобранные у него вещи, берет опись их, дает копию Алпатову. Добрый человек читает:
— Четыре сорочки есть?
— Есть, — радостно отвечает Алпатов.
— Где же вы их видите?
Видеть их Алпатов не может, они лежат на стуле за столом. Добрый человек, исполняя закон, строго приказывает:
— Прошу относиться к делу серьезно.
— Портсигар с шестью папиросами есть?
Алпатов открывает портсигар, и в нем действительно сохранилось шесть папирос.
Догадка его подтверждается: начальник не изувер, а честнейший служака. Вот бы хорошо теперь на радостях и закурить, вот и коробок спичек лежит, да не дошло до него.
— Коробок спичек есть?
— Есть.
Алпатов закурил папиросу, и от этого сразу голова у него закружилась. Он говорил только есть, и начальник больше не придирался.
— Вы свободны.
Тюк получился очень большой. Папироса кружит голову, ароматный даже на тюремном дворе воздух пьянит.
Качаясь, с огромным узлом на плече, подходит Алпатов к калитке, и часовой его выпускает.
Освобожденный после года одиночного заключения не знает, что первые дни свободы — опасные дни. Не думает, какое это жестокое дело выбросить заключенного сразу без подготовки, без помощи на свободу с узлом. Даже выпущенная из клетки птица не может лететь и садится одуматься на ближайшее дерево. Но не о жестокости людей думает теперь Алпатов, а, встречая их на дороге, перед каждым замирает от удивления: какие все люди внутри себя прекрасные. Поражает его, что они все такие скромные и до того преданные какому-то делу, что совсем даже и забыли о себе и не знают своего истинного величия. Вокруг лица каждого встречного человека он видит незримый для всех нимб, как у святых на иконах.
Этим же внутренним взглядом он посмотрел и на дуб, с которым весь этот год жил, беседуя с ним через форточку своей камеры. Но что он видел через форточку, было только слабым отблеском действительного великолепия и славы земной.
Эти зеленые граждане на тонких черенках в отдельности едва были различимы в окошке тюрьмы, теперь же все они были видны до мельчайших подробностей и все ликовали и манили к себе. Подчиняясь их ласковой воле, Алпатов хотел было свернуть немного с дороги и подняться к ним, но голова его закружилась, и он понял, что туда он не дойдет. Та березовая роща, откуда выходили к дубу лисицы, была на пути к вокзалу, и когда Алпатов вошел в эту светящуюся, ароматную рощу, то сразу же выбрал тут из всех чудес музыку, исходившую от какой-то знакомой, но забытой птицы.
Придерживаясь за стволы частых берез, чтобы не упасть, Алпатов тихо Движется, слушая песню, и выходит на поляну с высокой елью. Дальше он не может идти, да и незачем: управляющий всем большим музыкальным птичьим участком леса, певчий дрозд сидит на самой верхней, последней, поднятой, как указательный палец, еловой ветке и поет свою милую, очень знакомую Алпатову песню. Тут, на краю поляны, под березой, освобожденный человек садится отдохнуть. Только одно слово в песне дрозда узнается, как человеческое: «люби», но голоса других маленьких птиц понятны только в связи с,этим главным словом управляющего музыкальным участком леса. Человек начинает искать себе свое слово, чтобы тоже присоединиться ко всей славе земли.