При заклинаниях тьмы начинает чуть-чуть приподниматься край серого одеяла с востока, и ничего тут еще никому не понять, какое сложится утро.
Птицы спешат на ток, садятся на деревья, смотрят сверху на Токовика и спускаются на токовище. А серое одеяло еще приподнимается, и тут оказалось, надо спешить: праздник давно уже начался. Тогда, став против этой лучезарной полоски, Токовик поднимает вверх свою хвостовую лиру, голову опускает к самой земле. Напряженно краснеет на голове его огненный цветок, крылья страстно трепещут, касаясь земли, и так он начинает свою серенаду. Поет и движется по кругу, как светила, как весь мир, и первосвященником проходит в святые ворота с приподнятой лирой, неся огненный цвет у самой земли. Все младшие делают, как Токовик, их отдельные серенады сливаются, и вот эта их хоровая песня во славу расцветающей от солнца земли далеко, за версты, наполняет души случайно не спящих людей тоской о настоящей родине в какой-то забытой стране.
«Вот оно что! — догадался человек, лежащий в кусту можжевельника. Вот она где моя родина, я не один». И, затаив дыхание, стал при начинающем свете ближе и ближе все узнавать и открывать в забытой стране.
Казалось, начинается утро одной только славы горячему солнцу, на светлом уже метнулись два огромных крыла, и уже крикнул журавль: «Да будет свет!» — как вдруг вместо солнечных лучей, закрывая всю светлую полосу, показались громады синих кораблей, все затемнили и скрыли под серое. Как длинные волосы, серое спустилось на лучезарность восхода, и план на сегодня был установлен: день был назначен серый, теплый, самый лучший для перелета птиц, для оживания коры, движения сока в березе, омовения корешков озими, и для всего был нужен такой полновидный хозяйственный день.
Квох! квох! квох! — закудахтала в кусту хозяйственная тетеревиная курочка.
Поющие рыцари прекратили свою серенаду. Довольно, она их услыхала, она тут вблизи, довольно: они готовы теперь отдать жизнь за нее. В последний раз они совершили свои заклинания тьмы на Чу, на Фы, на Ши и, подпрыгнув, бросились в бой за свою Прекрасную Даму.
«Квох-квох!» — умоляет их курочка.
Никто ее больше не слушает. Она выходит из кустов на самое токовище, потеряла всякий стыд и каждого зазывает к себе в кусты. Но все от нее отвертываются: ведь она только серая курица, а они бьются за Прекрасную Даму.
— Я был прав, — шептал сидящий в кусту можжевельника, — я не один! Вот оно откуда пошло!
Она просит жизни, а они обагряют свой брачный наряд. В бою за недостижимое, вечное — готовы найти свой конец. А ей бы сесть на яйцо и сохранить на земле жизнь тетеревиного рода.
— Это и у нас было так! — удивляется все больше и больше сидящий в кусту можжевельника. — Я вовсе не маленький, я пропустил свое маленькое из-за большого.
Неподалеку от тока сидит в кусту один Черныш, он не может творить заклинания тьмы на три стороны, крикнет Чу — и как подавился. У него в суставе крыла есть слабая точка, и драться ему невозможно за Прекрасную Даму. А серая курочка вон сама просится, вон сама бежит к его кусту. Смешно и глупо драться за Прекрасную Даму. Он просто берет себе курочку и с ней убегает дальше в глухие кусты.
— Но ведь это может сделать каждый из тех больших и сильных легко, шептал, думая о всем, лежащий в кусту можжевельника, — и я тоже всегда могу, и это от меня не ушло! Кто же это наговорил, будто самки достаются сильнейшему? Берет просто хитрый, кто умеет рассчитать и примериться... Так это все была песня моя! — воскликнул громко лежащий в кусту можжевельника.
И приподнялся с своего сурового ложа. А Чурка, не сводя глаз с куста, давно его держит на мушке, для него вкачена в ствол свинцовая медвежья пуля.
— Черт с ним, с этим током, — шепчет себе Чурка и ползет к спящему в кусту Обезьяну.
И до чего же раскипелся ток: не сразу обращает внимание на ползущего ужасного, старого, без шапки, лохматого, с седой бородищей до самой земли.
— Но это же настоящая горилла ползет, — сказал другой, поднимая голову.
Ток вмиг разлетелся.
Горилла осела.
Зверь-Обезьян был в картузе, и сапог торчал из куста. Чурка пришел в память и приподнялся на задние ноги.
Тот в кусту сел.
Между ними какая-то малая пташка летела из далеких стран, будто она последние силы теперь собрала, поднялась и упала, опять поднялась, и так все вперед и вперед, за одной другая, за этой третья, и еще, и еще...
С восторгом узнавая далеких своих детских друзей, смотрел на пташек Алпатов, насчитав их уже более ста, когда зверь ползущий поднялся и оторопелым голосом спросил:
— Ты чего же это там?
— Какие-то птички...
— Это фиялки летят.
— Фиалки — это цветы.
— То цветы, а то птушки.
— Чего ты не стрелял? Были тетерева, приходили зайцы, лисица...
Вспомнив о пропущенной дичи, Чурка наконец и совсем приходит в себя.
— Да ты что, дурачок ли какой, или как тебя считать, откуда ты взялся?
— Я из города вышел, места себе ищу, да вот заблудился, могу патоку гнать и деготь.
— Чистый деготь?
— Всякий могу, и патоку, сладкое и горькое. Могу ситцы красить.
— Ситцы! И охотник?
— Нет. В детстве очень любил, теперь, наверно, и стрелять разучился. Дай-ка скорей ружье, попробую, вон утки летят.
Алпатов взял ружье и выстрелил в уток. Как мальчик, старый Чурка бросился за упавшей уткой, веселый и, как всегда у охотников, сразу влюбленный в товарища, — сказал:
— Ну, брат, вижу, не брешешь, можешь гнать чистый деготь. Как же! Я его спрашиваю, может ли стрелять, а он говорит: в детстве! — и на вот, утку на лету враз отпушил. У нас тут на заводе приказчик был, вот тоже стрелок, Иваном Семенычем звали, не слыхал про него?
— Иван Семеныч? Нет. Может быть, Иван Евдокимыч?
— Будет брехать: Иван Семеныч. Ну и морда же была у него, вот какое рыло, вот рыло!
— Какое же у него было рыло?
— Да в аккурат, как твое, тоже брат родной, тоже нарыльный был.
Птицы маленькие без перерыву проносились в воздухе, трясогузки, раскачивая длинными хвостами, перескакивали с кочки на кочку, рассыпались коротенькой песней веселые зяблики, на каждом дереве играл певчий дрозд и распушенный чепушил скворец.
— Ты как насчет баб? — спросил Чурка.
— Что-о?
— Любят тебя бабы?
— Ну, вот еще о чем завел. Не сказал я еще тебе: я водку умею курить.
— Водку умеешь? Ну, брат, ты теперь из нашего края так не уйдешь. Завтра же пойдем с тобой за реку на завод, тебя там озолотят. Хорошо тебе будет, народ вокруг нас водочку любит.
— Счастливый ты человек!
— Ня-ж не счастливый, трех праведных жен замотал, а неправедных не пересчитать. Только это счастье, чтобы бабы любили, можно бы каждому получить. Хочешь, тебя научу.
— Ну?
— Очень даже просто: вот видишь, под водой сейчас зеленая травка пузырьки пущает — это, значит, теперь лягушка проснулась. Вот как мало- мальски земля обогреется, пар пойдет и лягушка на лягушку полезет, тут и тебе надо... тогда на всю жизнь счастье пойдет.
Последние слова услыхал другой человек: он на елке сидел и выслушивал в дупле зимовалых пчел.
— Это счастье, — сказал он, — от весеннего теплого воздуха. — И спустился с дерева.
Человек был тоже не молодой, и борода у него закрывала все лицо, виднелся только нос и глаза.
— Овчинники, — сказал Чурка Алпатову, — они у нас все пчелами занимаются, это дядя Григорий, ихний вожак.
Дядя Григорий поклонился Алпатову. Чурка стал ему все рассказывать с начала, как он храп услыхал в кусту можжевельника и стал подползать и как разговорились о бабах и он дал ему верный совет.
— Это счастье, — повторил дядя Григорий, — от весеннего теплого воздуха. Муха, червяк, всякий болотный гнус от мороза не умирают, а только засыпают и от весеннего теплого воздуха опять начинают чудить: им смерти нет. А пчела и муравей умирают, как человек, трудятся и умирают. Приятель! — сказал Григорий и взял Алпатова за рукав. — Как умерла у меня жена, дела у меня не убавилось, а прибавилось: те же овчины, та же лошадь, корова, овчонки, и нас не двое, а я один стал. Да вот, бывало, домой приду, — мне бабья журьба не дает отдыху. А теперь как приду домой... тишина! Тут полюбил я пчелу, стал размышлять, и мне открылся свет. Всему дивлюсь теперь и за жизнь свою благодарю. — Григорий понизил голос: — И плотским грехом не занимаюсь.
Услыхав последние слова, Чурка зевнул и ответил:
— Конечно, вы овчинники, дух у вас в избе постоянно тяжкий, ну, а как мы охотники, живем на вольном воздухе... — Чурка не договорил и вдруг крикнул:
— Глядитя: река пошла!
Это только мог Чурка заметить: река тихо пошла. Но скоро все зашумело, заскрипело, зарычало, и льдина полезла на льдину. Показался на гатях народ. Где-то за рекой колокол ударил, и народ валил к ледоходу, как в церковь к обедне. Все смотрели на Алпатова и дивились ему, а Чурка рассказывал всем, как этот человек ночевал в лесу, и не простой человек: может гнать чистый деготь, патоку и водку, сладкое и горькое.