подходит, тянет меня за завязку по коридору, пихает на то самое место, где я только вчера мыл пол.
— Вот! Здесь вот, черт тебя подери! Здесь работай, а не пялься, как корова никчемная! Здесь! Здесь!
Я наклоняюсь и начинаю протирать пол, спиной к нему, чтобы не видел моей улыбки. Я доволен, что Макмерфи довел санитара, это немногие могут. Отец мой умел — приехали тогда правительственные начальники откупаться от договора, а отец ноги расставил, бровью не ведет, щурится на небо. Щурится на небо и говорит: «Канадские казарки летят». Начальники смотрят, шелестят бумагами: «Что вы?.. Не бывает… э-э… гусей в это время года. Э-э… гусей — нет».
Они говорили, как туристы с восточного побережья, — те тоже думают, с индейцем надо разговаривать по-особенному, иначе не поймет. Папа будто и не замечает, как они разговаривают. Смотрит на небо. «Гуси летят, белый человек. Знаете, они какие? В этом году гуси. И прошлом году гуси. И в позапрошлом году и в позапозапрошлом году».
Переглядываются, кашляют: «Да. Может быть так, вождь Бромден, ладно. Отвлекитесь от гусей. Познакомьтесь с контрактом. То, что мы предлагаем, принесет большую пользу вам… Вашему народу… Изменит жизнь краснокожего».
Папа сказал: «И в позапозапозапрошлом и в позапозапозапозапрошлом…»
Пока до начальников дошло, что над ними потешаются, весь совет — сидят на крыльце нашей хибарки и то засунут трубки в карманы своих черно-красных клетчатых шерстяных рубашек, то вытащат и друг другу улыбаются и папе, — весь совет чуть не лопнул со смеху. Дядя Б. и П. Волк катался по земле и задыхался от хохота: «Знаете, они какие, белый человек».
Подразнили тогда начальников; они повернулись, не говоря ни слова, и ушли к шоссе с красными затылками, а мы смеялись. Забываю иногда, что может сделать смех.
Ключ старшей сестры втыкается в замок, и не успевает она войти, как санитар уже около нее, переминается с ноги на ногу, словно ему захотелось по маленькому. Я недалеко от них, слышу, что он раза два назвал имя Макмерфи, догадываюсь, что он рассказывает ей про то, как Макмерфи чистил зубы, и совсем забывает сказать о старом овоще, который умер ночью. Машет руками, докладывает, что вытворял спозаранку этот рыжий шут, — все нарушает, подрывает порядок в отделении, пусть она на него подействует.
Она сверлит санитара глазами, пока он не перестает суетиться, потом она смотрит на дверь уборной, где громче прежнего раздается песня Макмерфи.
Сперва лицо у нее озадаченное; как и мы, она очень давно не слышала песен и не сразу понимает, что это за звуки.
Еще с минуту она слушает, не померещилось ли ей, потом начинает разбухать. Ноздри раздуваются, с каждым вздохом она становится больше, такой большой и грозной я не видел ее со времен Тейбера. Она двигает шарнирами в плечах и пальцах. Слышу тихий скрип. Трогается с места, я прижимаюсь к стене, и когда она с грохотом проходит мимо, она уже большая, как грузовик, и плетеная сумка тащится за ней в выхлопном дыму, как полуприцеп за дизелем. Губы у нее раздвинулись, и улыбка едет перед ней, как решетка радиатора. Чую запах горячего масла, искр от магнето, когда она проходит мимо и с каждым тяжелым шагом становится все больше, раздувается, разбухает, подминает все на своем пути! Страшно подумать, что она сделает.
И вот когда она раскатилась до самой большой свирепости и размера, прямо перед ней из уборной выходит Макмерфи, держа на бедрах полотенце, — и она останавливается как вкопанная! И съеживается до того, что головой едва достает до его полотенца, а он улыбается ей сверху. Ее улыбка вянет, провисает по краям.
— Доброе утро, мисс Гнуссен. Как там, на воле?
— Почему вы бегаете… В полотенце?
— Нельзя? — Он смотрит на ту часть полотенца, с которой она нос к носу, полотенце мокрое и облепило. — Полотенце — тоже непорядок? Ну тогда ничего не остается как…
— Стойте! Не смейте. Немедленно идите в спальню и оденьтесь!
Она кричит, как учительница на ученика, и Макмерфи, повесив голову, как школьник, отвечает со слезой в голосе:
— Я не могу, мадам. Ночью, пока я спал, какой-то вор свистнул мои вещи. Ужасно крепко сплю на ваших матрасах.
— Свистнул?
— Стырил. Спер. Увел. Украл. — Радостно говорит он. — Понял, браток, кто-то свистнул мое шмотье. — Это так смешит его, что он приплясывает перед ней босиком.
— Украл вашу одежду?
— Ага, похоже.
— Тюремную одежду? Зачем?
Он перестает плясать и опять понурился.
— Ничего не знаю, только когда я ложился, она была, а когда проснулся — ее не стало. Как корова языком слизнула. Нет, я понимаю, мадам, ничего в ней хорошего нет, тюремная одежда, грубая, линялая, некрасивая, это я понимаю… И тому, у кого есть лучше, тюремная одежда — тьфу. Но голому человеку…
— Да, — вспоминает она, — эту одежду и должны были забрать. Сегодня утром вам выдали зеленый костюм.
Он качает головой, вздыхает, но по-прежнему потупясь.
— Нет. Почему-то не выдали. Утром — ни лоскутка, кроме вот этой шапочки, что на мне.
— Уильямс! — Кричит она санитару; он стоит у входной двери так, будто хочет удрать. — Уильямс, не могли бы вы подойти?
Он подползает к ней, как собака за косточкой.
— Уильямс, почему пациенту не выдана одежда?
Санитар успокаивается. Выпрямляет спину, улыбается, поднимает серую руку и показывает на одного из больших санитаров в другом конце коридора.
— Сегодня за белье отвечает мистер Вашингтон. Не я. Нет.
— Мистер Вашингтон? — Она пригвождает большого к месту, он замирает со шваброй над ведром. — Подойдите сюда, пожалуйста!
Швабра беззвучно опускается в ведро, и осторожным медленным движением он прислоняет ручку к стене. Потом поворачивается и смотрит на Макмерфи, на маленького санитара и сестру. Потом оглядывается налево и направо, словно не понимает, кому кричали.
— Подойдите сюда!
Он засовывает руки в карманы и шаркает к ней. Он вообще быстро не ходит, а сейчас я вижу, что если он не будет пошевеливаться, она его может заморозить и раздробить к чертям одним только взглядом; вся ненависть, все бешенство и отчаяние, которые она накопила для Макмерфи, направлены теперь на черного санитара, летят по коридору, стегают его, как метель, еще больше замедляя шаг. Он должен идти против них, согнувшись и обхватив себя руками. Брови и волосы у него покрыты инеем. Он согнулся еще сильнее, но шаги замедляются; он никогда не дойдет.
Тут Макмерфи начинает насвистывать «Милую Джорджию Браун», и сестра, слава богу, отводит взгляд от санитара. Она еще больше расстроена и обозлена — в такой злобе я ее никогда не видел. Кукольная улыбка исчезла, вытянулась в раскаленную докрасна проволоку. Если бы больные сейчас вышли и увидели ее, Макмерфи мог бы уже собирать выигранные деньги.
Санитар наконец дошел до нее, это отняло два часа. Она делает глубокий вдох.
— Вашингтон, почему больному не выдали утром одежду? Вы видите, что на нем ничего нет, кроме полотенца?
— А шапка? — Шепчет Макмерфи и трогает краешек пальцем.
— Мистер Вашингтон!
Большой санитар смотрит на маленького, который указал на него, и маленький опять начинает ерзать. Большой смотрит долго, глаза похожи на радиолампы, поквитается с ним позже; потом поворачивает голову, измеряет взглядом Макмерфи, оглядывает сильные, твердые плечи, кривую улыбку, шрам на носу, руку, удерживающую полотенце на месте, а потом переводит взгляд на сестру.
— Я думал… — Начинает он.
— Думали! Думать на вашей должности — мало! Немедленно принесите ему костюм, мистер Вашингтон, или две недели будете работать в гериатрическом отделении! Да. Может быть, пробыв месяц при суднах и грязевых ваннах, вы станете ценить то, что здесь у санитаров мало работы. В любом другом отделении кто бы, вы думаете, драил пол с утра до вечера? Мистер Бромден? Нет, вы сами знаете, кто. Вас, санитаров, мы избавили от большей части хозяйственных работ, чтобы вы следили за больными. В частности, за тем, чтобы они не разгуливали обнаженными. Вы представляете, что случилось бы, если бы одна из молодых сестер пришла раньше и увидела пациента, бегающего по коридору без пижамы? Вы представляете?
Большой санитар не знает, что надо представить, но смысл речи ему понятен, и он плетется в бельевую взять для Макмерфи костюм — размеров на десять меньше, чем надо, — потом плетется обратно и подает ему с такой чистой ненавистью во взгляде, какой я отродясь не видел. А у Макмерфи вид растерянный, словно он не знает, чем взять у санитара костюм, если в одной руке зубная щетка, а другая держит полотенце. В конце концов он подмигивает сестре, пожимает плечами, разворачивает полотенце и стелет ей на плечи, как будто она — вешалка.
Я вижу, что все это время под полотенцем были трусы.