Редкие облака разошлись, и полная синяя луна осветила затопленный лес.
- Пригнись, - шепотом приказал Мускус. - А то еще ветку башкой заденешь.
- Долго еще? - тоже шепотом спросила Настенька, дрожа больше от возбуждения, чем от холода. - Как красиво...
Лодка причалила к песчаному холму.
Мускус сел рядом с женщиной и закурил.
- Скоро, - сказал он. - Почему ты с ним не разведешься, Настя?
- Не за тебя же мне выходить, - с тихим смехом ответила она. - Не обижайся, Виктор, но мы с тобой слишком уж не подходим друг другу...
Звезды на востоке стали медленно блекнуть, а небо из глубоко синего превращалось в палево-серое. Вскоре над горизонтом прочертилась бледно- розовая полоса. И тихий, невыразительный и вместе с тем невыразимо прекрасный свет стал заливать дальние колки, сизые ивняки и темную воду, и Настенька, сама не понимая - почему, вдруг прижалась к Мускусу и заплакала: так все было хорошо вокруг и так безнадежно - в жизни.
Поднялось солнце.
- Вот тебе и чудо, разве нет? - сказал Мускус. - А я, знаешь, привык своего добиваться.
- Это похвально, - всхлипнула женщина. - А вот мне никто никогда в любви не признавался. Смешно, да? Да у нас в городке и слова-то этого стесняются...
Мускус промолчал.
Дома Мускус извлек из чулана коробку с револьвером, который его отец выкопал на огороде (когда-то в этих местах было жестокое сражение, после войны саперы еще годами разминировали поля и леса, а местные жители под шумок норовили разжиться кто тротилом - рыбу глушить, а кто и оружием неизвестно для чего). Много лет револьвер бездельно пролежал в коробке, завернутый в промасленную тряпицу, и всякий раз мать, если мать вспоминала об оружии, просила Мускуса выбросить наган в помойку либо же сдать в милицию.
Он проверил барабан, ствол и спусковой механизм, зарядил револьвер одним патроном и отправился в гости к Настеньке и ее мужу.
- Ты, скотина безрогая, - с порога начал он, - или ты даешь ей развод, или я тебя дуэлирую. Понял?
Мужчина за столом скривился.
- Развода она не просила и не попросит, а дуэлировать ты меня, рванина, разве что из жопной дырки сможешь.
Мускус вынул из кармана револьвер.
- Не надо, Виктор, - заплакала Настенька. - Мне нельзя волноваться: у меня будет ребенок.
- От меня, - сказал Мускус.
- Не важно! - взвился муж. - Пшел вон, сиволапый!
Мускус нахмурился.
- В барабане один патрон, - сказал он. - Про русскую рулетку слыхал? Предлагаю.
- Миша! - закричала Настенька. - Я все равно никого, кроме ребенка, не люблю. Не делайте этого!
- Пшла вон! - велел муж, и Настенька убежала наверх. - Я первый, потому что это ты мою жену с панталыку сбил.
Они вышли из дому и остановились в тени.
Михаил крутанул барабан и, глядя побелевшими от бешенства глазами на Мускуса, нажал спусковой крючок. Раздался сухой щелчок.
- Не повезло тебе, - съязвил Мускус. - А вот мне всегда везло. И сейчас - тьфу, нечистая сила! - повезет.
Он с улыбкой уткнул ствол в висок - грохнул выстрел. Мускус упал.
- Шума, конечно, не оберешься, но все вышло по-моему! - торопливо проговорил Михаил, взбегая на крыльцо, где поджидала его Настенька. Хочешь - сходи за дом, убедись: моя взяла.
- Считать не умеешь, - сухо ответила Настенька. - Взяла - моя. Подвинься.
И ушла с чемоданчиком в руках вон со двора.
Она поселилась у матери в крошечной комнатушке под крышей, родила мальчика, которого назвала Виктором.
Принимавший роды врач хлопнул малыша по попе.
- Хорошо кричит! А пахнет! - Доктор аж зажмурился. - Ну чистый мускус! Просто зверский.
А через три или четыре дня Настенька получила телеграмму от Мускуса (нарочно задержанную - по уговору - его дружком, начальником почты), в которой значилось: 'Ja tebia liubliu'. Он постеснялся писать русскими буквами слова, которые в городке никто не произносил вслух.
АЛАБАМА
Только сам Алабама мог себя назвать таким дурацким именем. Возвращаясь домой - хмельной, разумеется, - он напевал себе под нос какую-то странную песенку, в которой можно было разобрать разве что припев: 'Алабама, ах, Алабама! Ты моя мама!' Так и прозвали губастого смуглого парня, который неизвестно чем занимался в жизни: то работал на железной дороге, то подметал улицу, особое внимание уделяя, разумеется, двору, где он обретался на постоянном месте жительства, - Девятнадцатому дому. И еще он был бабник, каких, как уверяли взрослые, свет не видывал. Если что и удивляло в его поведении, так это страсть к чтению: каждую неделю он брал в библиотеке на дом чуть ли не по десятку книг.
Вообразите себе этого мужлана, безжалостного к чужим точно так же, как к своим. Властный грубиянище с гипертрофированным самолюбием. Огромный, как портовый кран. Выбитый передний зуб залеплял жевательной резинкой. Похотлив, как павиан. Подметая тротуар перед нашим домом, он провожал каждую женщину взглядом, вызывавшим у жертвы задымление вагины. Он женился в сорок, и в первую же брачную ночь в припадке бешеной страсти откусил жене оба соска, но не выпускал ее из объятий, пока оба не испытали оргазм. А утром, когда он крепко спал, она изловила мышь, смазала ее салом и засунула ему в задний проход, который затем заткнула ватным тампоном, смоченным в казеиновом клее. Впрочем, так фантазировали взрослые, больше всего жалевшие мышь, сварившуюся заживо в лошадином желудке Алабамы. Нам же было известно, что женат Алабама был на сумасшедшей красавице Фрике - Фрика целыми днями кроила одеяния из тюля, в которых никогда не появлялась на людях.
Фрику считали 'невсебешной', но, вообще-то говоря, побаивались. Однажды она на глазах у всех усадила на пень цыпленка, накрыла его носовым платком и со всего маху ударила топором. Призванные нарочно к участию в эксперименте мужчины все, как один, засвидетельствовали, что топор остановился в санитеметре-полутора от носового платка, однако, когда незапятнанную тряпицу подняли, все зрячие могли убедиться в том, что цыпленок мертв и кровав. Фрика убила его на расстоянии.
Жена Алабамы, впрочем, мало нас интересовала. Считалось, что в Девятнадцатом доме живут самые красивые девчонки улицы, если не городка, поэтому каждый вечер сюда отправлялись самые отчаянные парни - разумеется, с вычищенными расческой ногтями и облитые жгучим одеколоном до покраснения. И вот тут-то они и сталкивались с Алабамой. Едва завидев ухажеров, он поднимался из-за доминошного стола и, лениво раскачиваясь, направлялся к парадному. Облокотившись на штакетник, из-за которого свешивались золотые шары, он преграждал путь очередному ухажеру и устраивал тому форменный допрос: к кому, зачем и т. п. - с одной-единственной целью: вызвать парня на драку или же обратить его в бегство. Начиналось все с 'А пошел-ка ты, нигер!' или 'Какое твое рассобачье дело!', завершалось же, увы, жестоким битьем гостя. Никто не мог сравниться с Алабамой: уж больно он был хитер и изворотлив в драке, и даже более сильные противники не могли устоять перед его нырками, вывертами и ударами ниже пояса (а это в таких поединках дозволялось). Он просто-напросто не желал подпускать чужаков к девчачьему цветнику, который без всяких на то оснований считал своим. Или - 'нашим'.
Фрика безучастно наблюдала за подвигами мужа, а когда он, разгоряченный победой, возвращался в их квартирку на первом этаже, только и говорила: 'Мне ты таких почестей не устраиваешь. И детей у нас нету'. На что Алабама равнодушно отвечал: 'Какие ж могут быть дети, если ты ненормальная'. И категорически отказывался 'попробовать'.
Моя любовь жила на третьем этаже, и добраться до нее я мог, только цепляясь за полувысохшие лианы и выступы в стенах. Мы целовались на балконе, скрытые цветами и цепенея от песенки пьяненького оглоеда: 'Ах, Алабама!' что означало только одно: он нас застукал, и не миновать мне, дохляку, жестокого боя. В то время он работал санитаром в больнице. Помню, однажды, когда мы с моей пятнадцатилетней возлюбленной оторвались друг от дружки, Алабама отчетливо проговорил: 'А знаешь, как встречаются и прощаются больные раком? Они говорят друг другу 'ку-ку'!' Понятно, что в тот раз я ждал своего часа далеко за полночь, чтобы спуститься по лианам вниз и избежать встречи с Алабамой.
'Ку-ку! - думал я, содрогаясь всеми своими костями. - Ничего себе!'
Однажды он поймал меня, но, вместо того, чтобы избить, как полагалось, отвел в свой сарай (Девятнадцатый дом находился в центре лабиринта из сараев и сараюшек, где выращивали кроликов и свиней, а также хранили дрова на зиму) и угостил самогонкой. Ему никогда не везло с прибыльной работой и красивыми женщинами, но самогон он гнал, по всеобщему признанию, просто - ах.
Пристроившись на чурбаках, мы выпили самогона. Я тотчас захмелел, а вот Алабаме было хоть бы хны: он цедил домодельный напиток как воду. Из соседних сараев пахло навозом, керосином и кислым сырым деревом. Меня мутило.
- Знаешь, - задумчиво проговорил он, - хочется счастья и даже, представь себе, красоты. Живет она среди людей или нет? Частями, наверное. Вот, например, женские уши. Я много читал об этом. - Он развернул сложенный в несколько раз лист бумаги, на котором было изображено человеческое ухо, помеченное загадочными знаками. - Вот смотри: треугольная ямка, Дарвинов бугорок, челнок, козелок, подкозелковая вырезка... уши грушевидные, яйцевидные, овальные и эллиптические... - Он бережно тронул пальцем мое ухо. - Классификация доктора Швальба по степени развития завитка. При плоском и заостренном верхне-заднем крае завитка ухо называется макаковидным. Особой редкостью считается бугорок сатира на вершине завитка. Тератологический аспект, то есть уродства: ухо, состоящее из множества раковин. Так... Вот тут у меня помечено... Первым детально описал строение уха итальянец Габриэле Фаллоппио в вышедшей в Венеции книге 'Обсерваториес анатомике' в 1561 году. Тот самый Фаллоппио, именем которого названы женские яйцеводы, где мужские сперматозоиды встречаются с женскими яйцеклетками. Подумай только: форма ушной раковины напоминает эмбрион в утробе матери, и не было бы ничего удивительного, если б где-нибудь в Патагонии или на островах Элетероукука обнаружились приверженцы культа уха. Они влились бы в ряды приверженцев фаллических культов, верящих в так называемые парциальные души, то есть в души отдельных частей и органов человеческого тела. Во всяком случае, библия для них уже готова - книга некоего суфийского мистика ибн-Хаукаля 'Слышащий, Слушающий и Слушающийся', в которой говорится о