И бель-жён-фий-рюс остался один, зажав в кулаке расписание движения поездов от Тулузы в разные направления. Уныло приняв решение съездить наутро в Монтабан, где (как сулит путеводитель) есть какие-то памятники XII века, я легла спать на свою неудобную, слишком мягкую кровать.
Наутро мысль о Монтабане показалась мне невыносимо противной. Я стиснула зубы, сунула в сумочку деньги и отправилась на вокзал по улице св. Бернарда. «Сказано — в Монтабан, значит — в Монтабан!»
И чем ближе я была к вокзалу, тем явственнее я ощущала зов — неодолимое притяжение — ТОГО, ради чего я, собственно, приехала в эту страну. Оно ждало. Оно не желало ждать дольше.
Жак сказал мне как-то раз: «Просто не верится, что в этой стране тебя никто не ждет…»
Если бы он знал, КАК меня здесь ждали!
Это место влекло с такой страшной силой, что я не могла больше противиться. Я вступила в странное состояние, когда время и пространство стали вдруг для меня прозрачными на несколько часов и десяток километров вперед, когда некая сила, взяв меня в кольцо охраняющих рук, чутко и вместе с тем непреклонно, повлекла туда, куда я должна была идти. Любой шаг в сторону, любое отклонение от правильной цели вызывало соприкосновение с этим оберегающим кольцом.
Началось это на подходах к вокзалу. Я встала в очередь, чтобы взять билет до Монтабана и, когда подошло время, неожиданно для самой себя сказала: «Фуа!»
Мне дали билет. Я взяла его, прочитала — Foix — и сразу успокоилась. Я делала то, что нужно. Я поступила правильно.
Та часть меня, которая продолжала мыслить разумно, боялась. Она боялась ехать так далеко от Тулузы, она боялась, что по дороге меня ограбят, отберут деньги, изнасилуют, убьют. Она боялась идти по дороге. Я сказала ей: «В конце концов, посмотрю Фуа. Это ведь тоже кое-чего стоит». И та «я», которая мыслила разумом, попритихла: довод был разумный. Но та часть меня, которая мыслила вовсе не рассудком, слышала зов Силы.
Поезд пришел и быстро помчался по рельсам. За окном мелькали желтые поля пшеницы и зеленые — кукурузы. Сперва горы маячили где-то очень далеко, волнились на горизонте, но чем дальше от Тулузы на юго-запад уходил поезд, тем ближе подступали они к дороге, чтобы наконец стиснуть ее с двух сторон. Фуа. Foix.
Я вышла на платформу. Поезд умчался. Духота обступила меня. Со всех сторон на меня смотрели горы.
Я подошла к молодой девушке, которую встречал симпатичный мужчина, и на всех известных и неизвестных мне языках спросила, как добраться до Монсегюра. Мужчина и девушка довели меня до «офис де туризм», который имелся в Фуа, и осведомились там насчет Монсегюра. Как может эта одинокая русская дурочка туда добраться?
Из окошка высунулось лицо служащей. Она явно сочувствовала моим родителям, породившим столь безумную дочь. Нет, до Монсегюра сейчас добраться нельзя. Туда не ходит транспорт. Туда вообще ничего не ходит.
— А пешком? — спросила я и похлопала себя по теннискам. — А пьё?
— А пьё? — переспросила служащая, и все засмеялись. Потом она сказала:
— Вообще-то вы можете на автобусе добраться до Лавеланета. Автобус ходит туда два раза в сутки. Переночуете где-нибудь в Монсегюре, а наутро вернетесь в Фуа.
Ночи теплые, подумала я, летом не сдохну. Но это подумала та я, которая боялась. А та я, которая была сгустком силы, спросила:
— А от Лавеланета до Монсегюра сколько километров?
— Двенадцать.
Я расхохоталась. Я расцеловала мужчину, который привез меня в «офис де туризм». Я помахала служащей. Двенадцать километров! Господи, всего двенадцать!
Поняв, что эта сумасшедшая услышала все, что ей нужно, мужчина с облегчением ушел к своей девушке. А я отправилась бродить по Фуа. У меня было 400 франков, в душе все дрожало и пело.
Фуа — небольшой город, 10 тысяч жителей. Узкие улицы вьются у подножия высокой горы, увенчанной трехбашенным замком графов Фуа. Из-за окна, забранного решетчатыми ставнями, доносилась музыка: кто-то играл на гармонике песню Эдит Пиаф.
Я поднялась к замку. Золотые и красные полосы и четыре коровы — графский герб над воротами — как, должно быть, ненавидел Симон эти полосы!
Суровая и благодатная земля вокруг, камни и трава, камни и вода, камни и дерево. Эту землю можно любить исступленно, можно любить лениво, по ней можно растекаться, за нее можно умереть.
Солнце плавило меня. Пахло пылью и травой. Кругом, сдвинувшись над узкой долиной реки Арьеж, нависали горы. Река убегала куда-то вдаль, в мутную от жары долину. Кое-где склоны гор были возделаны под огороды, но в основном здесь пасут коз и овец.
С замка видно все вокруг. Издалека виден только замок. Городишка жмется к его ногам. Там можно жить спокойно, зная над собой твердую и благодатную руку замка. Замок не угрожает, не властвует, он охраняет, защищает — до мозга костей крепость, твердыня, цитадель. И — свет.
Я нашла автобусную остановку, выпила стакан вина в кафе по соседству, дождалась автобуса и загрузилась туда вместе с говорливыми лангедокскими старухами и очаровательными девочками. Вся эта публика галдела, смеялась, переговаривалась.
Автобус тронулся, и — толчком — где-то в самой глубине моего существа раскрылся огромный цветок восторга. Первый венчик, второй. Я еду в Монсегюр.
Дорога уходила в горы. Муть висела над дорогой. Лангедокские старухи переговаривались и смеялись, девушки выпевали что-то свое, сидя на задних сиденьях, загорелый старик с жилистой шеей и седой щетиной на подбородке уткнулся в окно.
Лавеланет. Правильно — «Лавеланэ», но в Лангедоке почти всегда произносят немые «е» и «т» (Авиньонет, Лавеланет, Тулюза — вместо правильного «Тюлюз»).
Городок вроде нашего райцентра, еще меньше Фуа (Фуа все-таки «префектура»), одна длинная улица, застроенная скучными жилыми домами. Зашла в магазин, купила панамку. Остановила молодых людей, парня с девушкой, спросила — правильно ли иду в Монсегюр.
— Монсегюр? Но это очень далеко!
— Далеко — ничего, я дойду.
— Иди в горы, в горы, вон туда, туда… (la, la).
И я пошла одна по раскаленной и пустой улице Лавеланета, совсем как какой-нибудь маркесовский персонаж, одиноко и безумно бредущий в часы сьесты по вымершему от жары городку — бродяга, у которого невесть что на уме…
На мне рубашка без рукавов, шорты, тенниски, на голове панамка, на боку сумка, в сумке — ключ от тулузской комнаты, серпастый-молоткастый и страховка с твердым обещанием репатриации трупа. И еще деньги.
Та часть меня, которая взяла с собой в Монсегюр страховку и паспорт, в Лавеланете почти совсем замолчала. Стало совсем тихо — там, внутри меня. Остался только сгусток силы.
И почти тотчас же, стоило лишь миновать городскую черту, я услышала ЗОВ — настолько явственно, будто меня позвали словами. Ошибки быть не могло. Этот же зов, еле слышный, настиг меня еще в Тулузе.
Я свернула на боковое шоссе, по которому не ходит транспорт (кроме редких личных автомобилей) и принялась отмахивать свои километры.
Отмахивать! — Господи, я еле тащила ноги. Страшная духота, прижимающая к земле, вонючий асфальт, постоянно уходящая в горы дорога. В этот день я почти ничего не ела и не пила, если не считать глотка вина и куска хлеба утром, в Тулузе. На полный желудок такой дороги не осилить.
Когда я ступила на шоссе с указателем «Монсегюр — 10 км», по горам глухо прокатился гром. Дышать было почти невозможно, такая стояла тяжесть. Монсегюр был совсем близко. Он одновременно и тянул, и не пускал к себе. Я ощущала его близость каждой клеткой тела. И тащилась нога за ногу по шоссе. Горы надвигались все ближе. Я увидела бензоколонку и зашла туда. Там сидел гасконский дедушка, корявый, в длинных морщинах. Когда я спросила, правильно ли иду к Монсегюру (потому что на дорожном щитке это название было замазано и читалось с трудом — замок, что ли, перекочевал в другое место?), дедушка вместо ответа повернулся на стуле и закричал куда-то в глубины дома: «Жанн, Жанн!» Вышла гасконская бабушка, такая же морщинистая и корявая.
— Представляешь, Жанн, эта девочка пешком топает до Монсегюра. Кроха, откуда ты топаешь-то?
— От Лавеланета, дедусь.
— И что, все этими маленькими ножками?
— Ага.
— А выбираться как будешь?
— Как Бог поможет.
— Не пришлось бы тебе раздвигать эти ножки перед каким-нибудь автолюбителем, хе-хе… — изящно пошутил дедушка, и они с Жанн затряслись от смеха.
Диалог происходил на несуществующем в природе языке. Дедушка говорил на своем варианте гасконского наречия, а я отвечала по-русски, выговаривая только ключевые слова так, чтобы их понимали — «а пьё», «Монсегюр», «Дьё»…
И я пошла дальше, оставив этих милых стариков качать головами. Гроза приближалась. Теперь кругом были только горы, поросшие лесом, темные тучи, низко наползающие на вершины гор. Наверное, похоже чувствовал бы себя в горах маленький хоббит, совсем один, без спутников-верзил. Наконец я решила, что пора отдохнуть. Сошла с дороги, легла на траву и некоторое время чувствовала спиной влажное тепло земли. Теперь уже видно было сверкание молний, пока что далеко.
Провалявшись минут десять, я встала и снова выбралась на дорогу. Машина, идущая к Лавеланету, остановилась, оттуда выглянула молодая женщина, тревожно посмотрела на меня — не подвезти ли тебя до города, девочка, там ты нашла бы себе крышу на эту ночь? Нет, мадам, спасибо, я должна дойти до Монсегюра. Это уже близко. Я всей кожей чувствую, что Монсегюр уже близко. Машина уехала.
Я постояла немного на дороге, потом побрела дальше. С каждым шагом меня будто все ниже пригибало к земле. Я поняла, что пора бы выпить воды. Впереди показался «виль», его нет даже на моей очень подробной карте, — Монферье. Перед грозой все окна были закрыты, все заборы казались глухими. Оглушительно пахли цветы. Розы свисали с серых ворот домов. Дорога провела меня сквозь Монферье. Вот это название, перечеркнутое черной полосой наискось.