Штадингер сморщил лицо, стараясь придать ему сердитый вид, чтобы скрыть подступающие слезы, но это ему не удалось.
— Как может ваша светлость так говорить? — заворчал он. — Неужели я, старик, останусь один на свете и не увижу вас больше, такого молодого, такого красивого, такого веселого? Я не переживу этого.
— А я немало-таки досаждал тебе, мой старый леший, — сказал принц, протягивая ему руку. — Но ты прав, надо думать о победе, а не о смерти; если же и то, и другое случится одновременно, то и умирать будет Не тяжело.
Старик наклонился над рукой своего хозяина, и на нее упала слеза.
— Как бы я хотел пойти с вами! — тихо произнес он.
— Верю, — смеясь сказал Эгон. — И, несмотря на свои седые волосы, ты был бы неплохим солдатом; но теперь наша очередь идти, а вы, старики, должны оставаться дома. Прощай, Штадингер! — Он дружески потряс его руку. — Что это? Кажется, ты плачешь? Стыдись! Прочь слезы и плохие предчувствия! Ты еще не раз будешь читать мне нравоучения.
— Дай-то, Бог! — Петр Штадингер вздохнул и еще раз влажными глазами взглянул на молодое, жизнерадостное лицо которое улыбалось ему так весело, с такой уверенностью в победе и вышел, печально опустив голову; он только теперь почувствовал, до какой степени любил своего молодого принца.
Эгон взглянул на часы; он должен был явиться к начальству, но, увидев, что до назначенного срока остается еще час, взял газету и углубился в чтение.
Вдруг в соседней комнате послышались быстрые шаги. Принц удивленно поднял голову; прислуга так не ходила, а о посетителе ему доложили бы. Впрочем, этот посетитель не нуждался в докладе; вся прислуга знала это, в доме принца Адельсберга перед ним раскрывались настежь все двери.
— Гартмут, ты? — обрадованный и изумленный Эгон бросился на грудь вошедшему. — Ты опять в Германии, а я и не подозревал об этом! Злой человек, ты целых два месяца не давал о себе знать! Ты приехал, чтобы проститься со мной?
Гартмут не ответил ни на приветствие, ни на объятие принца; он мрачно молчал, а когда наконец заговорил, его голос не выражал ни малейшей радости от свидания.
— Я прямо с вокзала. Я почти не надеялся застать тебя, а это для меня очень важно.
— Почему ты не предупредил меня о приезде? Я ведь писал тебе сразу же после объявления войны. Ты ведь был тогда еще на Сицилии?
— Нет, я уехал, как только понял, что война неизбежна, и не получил твоего письма. Я уже целую неделю в Германии.
— И только теперь являешься ко мне? — с упреком спросил принц.
Роянов не обратил внимания на упрек; его глаза были устремлены на мундир друга, и в этом взгляде можно было прочесть жгучую зависть.
— Я вижу, ты уже на службе, — торопливо сказал он. — Я тоже хочу поступить в немецкую армию.
Эгон в безграничном удивлении сделал шаг назад.
— В немецкую армию? Ты? Румын?
— Да, и потому-то я и пришел к тебе; ты должен помочь мне в этом.
— Я? Но ведь теперь я не кто иной, как простой офицер. Если у тебя такое серьезное намерение, тебе следует обратиться в одну из назначенных для этого комиссий.
— Я уже обращался в нескольких местах, но нигде не хотят принимать иностранца, требуют всевозможных бумаг и удостоверений, которых у меня нет, мучают меня бесконечными расспросами. Везде меня встречают с недоверием и подозрительностью, никто не понимает моего желания.
— Признаться откровенно, Гартмут, и я его не понимаю. Ты всегда питал глубокое отвращение к Германии, ты, сын страны, где высшие слои общества знакомы только с французским образованием и обычаями и по своим наклонностям симпатизируют исключительно Франции; при таких условиях недоверие к иностранцу совершенно понятно. Но почему ты не обратишься лично к герцогу, если хочешь непременно настоять на своем? Ты знаешь, что он любит автора «Ариваны»; тебе стоит только попросить его, и его приказ устранит все затруднения и заставит сделать для тебя исключение.
— Я знаю это, — ответил Гартмут, — но туда я тоже не могу обратиться, герцог задаст мне тот же вопрос и ему нельзя не ответить, а правду... я не могу сказать.
— И мне не можешь? — Принц положил ему руку на плечо. — Почему ты так стремишься поступить в нашу армию? Чего ты ищешь под немецкими знаменами?
Гартмут ответил глухо и с усилием:
— Искупления или смерти.
— Ты вернулся тем же, кем уехал, — загадкой! — Эгон покачал головой. — Тогда ты отказался от всяких объяснений; неужели я и теперь не узнаю твоей тайны?
— Помоги мне поступить на службу, и я расскажу тебе все! — воскликнул Роянов с лихорадочным волнением. — Все равно на каких условиях! Но не говори ни с герцогом, ни с кем из генералов, обратись к кому-нибудь из низших чинов. Твое имя и родство с влиятельным герцогом придадут сил твоему заступничеству; принцу Адельсбергу не откажут, если он будет лично просить за добровольца.
— Но мне зададут тот же вопрос, что и тебе. Ты — румын.
— Нет, нет! Уж если необходимо признаться тебе, то я немец!
Одно мгновение принц смотрел на друга с сильным изумлением, а потом сказал:
— Иногда я подозревал это; тот, кто мог написать «Аривану» на немецком языке, должен был родиться немцем, а не только воспитываться в Германии. Но фамилия Роянов...
— Это фамилия моей матери, которая была румынкой. Я — Гартмут фон Фалькенрид.
Собственное имя для самого Гартмута прозвучало как чужое, ведь столько лет он не произносил его. Но и Эгон вздрогнул.
— Фалькенрид? Так звали прусского полковника, приезжавшего с секретным поручением из Берлина. Ты ему родственник?
— Это мой отец.
Молодой принц с состраданием взглянул на друга, так как видел, что здесь кроется какая-то семейная драма, и был слишком деликатен, чтобы продолжать расспросы; поэтому он ограничился вопросом:
— И ты не хочешь взять фамилию своего отца? Ведь тогда тебя приняли бы в любой прусский полк.
— Нет, тогда доступ в армию будет закрыт для меня навеки, ведь десять лет тому назад я убежал из кадетского корпуса.
— Гартмут!
В этом восклицании выражался ужас.
— Ты, как и мой отец, считаешь это преступлением, достойным смертной казни? Правда, ты вырос на свободе и не имеешь понятия о бесчеловечном притеснении, царящем в этих заведениях, о тирании, с которой воспитанников заставляют там сгибать шею под ярмом слепого повиновения. Я не мог вынести этого, меня неудержимо тянуло на свободу, к свету; я просил, умолял отца — все было напрасно; он продолжал держать меня на цепи. Тогда я разорвал ее и ушел с матерью.
Гартмут говорил отрывисто, с полным отчаяния упорством, но его глаза со страхом следили за выражением лица слушателя. Отец со своими консервативными понятиями о чести осудил его, но друг, который обожал его, ценил его талант и восхищался всем, что бы он ни сделал, конечно, должен был понять необходимость такого шага. Однако этот друг молчал, и в его молчании содержался приговор.
— Значит, и ты, Эгон? — в голосе Гартмута, несколько минут напрасно ждавшего ответа, слышалась глубокая горечь. — И ты, Эгон, так часто говоривший, что ничто не должно мешать полету гения, что поэт обязан разорвать все цепи, удерживающие его на земле? Я сделал это, и то же самое сделал бы и ты!
— Нет, Гартмут, ты ошибаешься. Может быть, я убежал бы из училища, но уклониться от военной службы — никогда!
Вот они опять, эти суровые слова, которые Гартмут слышал еще мальчиком: уклониться от военной службы! От них и теперь вся кровь бросилась ему в голову.
— Почему ты не дождался, пока тебя произведут в офицеры? — продолжал Эгон. — В Пруссии этот