— Когда же ты собираешься увидеться с ней?
— Сейчас у пруда; она, наверно, уже там.
Фалькенрид боролся с собой. Какой-то голос в его душе убеждал его не допускать этого свидания, но он чувствовал, что запретить его было бы жестоко.
— Ты вернешься через два часа? — спросил он наконец.
— Конечно, отец, даже раньше, если ты потребуешь.
— Так иди. — Майор глубоко вздохнул. Видно было, какой борьбы стоило ему это согласие, на которое заставило решиться чувство справедливости. — Как только ты вернешься, мы поедем домой, ведь твои каникулы заканчиваются.
Гартмут вдруг остановился; слова отца напомнили ему о том, о чем он совсем забыл в последние полчаса, — о гнете и строгости ненавистной службы, которая опять ожидала его. До сих пор он не смел открыто выказывать отвращение к ней, но этот час безвозвратно унес с собой его робость перед отцом, а с ней сорвал и печать молчания с его уст. Уступая минутной слабости, он вернулся и обнял отца за шею.
— У меня к тебе просьба, — прошептал он, — большая-большая просьба, которую ты непременно должен выполнить! Я знаю, ты согласишься в доказательство того, что действительно любишь меня.
— А тебе еще нужны доказательства? Ну, говори!
Гартмут еще крепче прижался к отцу; его голос опять зазвучал той неотразимой, чарующей лаской, благодаря которой отказать ему в чем-нибудь было почти невозможно, а темные глаза смотрели с горячей мольбой.
— Позволь мне не быть военным, отец! Я не люблю службы и никогда не полюблю ее. Если я до сих пор покорялся твоей воле, то с отвращением, с затаенным гневом. Я чувствовал себя безгранично несчастным, только не смел тебе признаться.
Морщинка между бровей Фалькенрида стала глубже; он медленно выпустил сына из объятий.
— Другими словами, ты не хочешь подчиняться! — сурово сказал он. — А между тем тебе это нужнее, чем кому бы то ни было.
— Но я не в силах выносить гнет, — страстно воскликнул Гартмут, — а военная служба — не что иное, как постоянный гнет, каторга! Вечно подчиняться, никогда не иметь собственной воли, изо дня в день соблюдать железную дисциплину, которая убивает всякую самостоятельность, — я не могу выносить этого! Все во мне рвется навстречу свободе, свету и жизни! Отпусти меня, отец! Не держи меня больше на цепи; она душит меня, я умираю!
Эти неосторожные слова для преданного военной службе человека прозвучали как оскорбление. Отец вдруг выпрямился и, оттолкнув его от себя, резко сказал:
— Я полагал, что военная служба — не каторга, а честь! Хорошо, нечего сказать, что мне приходится напоминать об этом собственному сыну! Свобода, свет, жизнь! Уж не думаешь ли ты, что имеешь право в семнадцать лет очертя голову броситься в водоворот жизни и упиваться ее благами? Для тебя эта желанная свобода была бы только распущенностью, гибелью!
— А если бы и так! — крикнул Гартмут вне себя. — Лучше погибнуть на свободе, чем жить в такой кабале! Для меня служба — каторга, рабство!..
— Молчать! Ни слова больше! — крикнул Фалькенрид так грозно, что юноша замолчал, несмотря на страшное возбуждение. — У тебя нет больше выбора, потому что ты уже на службе и принял присягу, и горе тебе, если ты забудешь об этом! Ты должен сначала получить офицерский чин и исполнять свой долг, как все твои товарищи; потом, когда ты достигнешь совершеннолетия и я не смогу помешать тебе, — выходи, если хочешь, в отставку, хотя то, что мой единственный сын уклонился от военной службы, для меня будет смертельным ударом.
— Отец, неужели ты считаешь меня трусом? — вспыхнул Гартмут. — Во время войны, в сражении...
— Ты проявлял бы безумную смелость и слепо подвергался бы опасности. Ты действовал бы на собственный страх и своим своеволием, которое не признает дисциплины, погубил бы и себя, и своих подчиненных. Я знаю это дикое стремление к свободе и жизни, которое не уважает никаких границ, ни во что ставит долг; я знаю, от кого ты его унаследовал и к чему оно ведет. А потому я буду держать тебя «на цепи». Ты должен научиться повиновению, пока еще не ушло время, и научишься — даю тебе слово!
Его голос звучал по-прежнему непреклонно и сурово, в его чертах не осталось ни малейшего следа мягкости и нежности, и Гартмут слишком хорошо знал отца, чтобы продолжать просить или настаивать. Он не ответил ни слова, но в его глазах загорелась демоническая искра, а крепко сжатые губы зло искривились. Он молча повернулся и направился к двери.
Майор следил за ним взглядом. В его душе снова шевельнулось предчувствие несчастья. Он окликнул сына.
— Гартмут, ты ведь вернешься через два часа? Ты даешь мне слово?
— Да, отец!
— Хорошо. Я смотрю на тебя как на взрослого, и спокойно отпускаю тебя под честное слово. Будь же аккуратен.
Через несколько минут после ухода юноши в комнату вошел Вальмоден.
— Ты один? — с удивлением спросил он. — Я не хотел тебе мешать, но только что увидел, как Гартмут пробежал через сад. Куда он отправился так поздно?
— К матери, проститься с ней.
Вальмоден остолбенел от удивления, услышав этот неожиданный ответ.
— С твоего согласия? — быстро спросил он.
— Разумеется. Я позволил.
— Какая неосторожность! Ты только что убедился, что Салика умеет настаивать на своем, и тем не менее опять позволяешь ей влиять на сына.
— На какие-нибудь полчаса. Не мог же я не дать ему проститься. И чего ты боишься? Уж не насилия ли с ее стороны? Гартмут — не ребенок, которого можно на руках отнести в экипаж и увезти, несмотря на его сопротивление.
— А если он не будет сопротивляться?
— Он дал мне слово вернуться через два часа.
— Слово семнадцатилетнего юноши!
— Который воспитан для военной службы и знает, что значит честное слово. Это нисколько не беспокоит меня, я опасаюсь совсем другого.
— Регина сказала мне, что вы наконец поладили, — заметил Вальмоден, бросая взгляд на сильно озабоченного друга.
— На несколько минут, а потом мне опять пришлось быть строгим, суровым отцом, и именно этот час показал мне, какая трудная задача покорить и воспитать эту необузданную натуру; но, что бы там ни было, я с ней справлюсь.
Вальмоден подошел к окну и стал смотреть в сад.
— Уже смеркается, а до бургсдорфского пруда, по крайней мере, полчаса ходьбы, — проговорил он вполголоса. — Если это последнее свидание неизбежно, то тебе следовало разрешить его не иначе как в твоем присутствии.
— Чтобы встретиться с Саликой? Это невозможно! Я не могу и не хочу встречаться с ней.
— А если это прощание кончится иначе, чем ты думаешь? Если Гартмут не вернется?
— В таком случае он был бы негодяем, клятвопреступником, дезертиром, потому что он уже носит оружие! — воскликнул Фалькенрид. — Не оскорбляй меня подобным предположением, Герберт, ведь ты говоришь о моем сыне.
— Гартмут в то же время — сын Салики. Впрочем, не будем спорить, тебя ждут в столовой. Ты собираешься сегодня же уехать?
— Да, через два часа, — твердо и спокойно ответил майор. — К тому времени Гартмут вернется, я ручаюсь за это.
Тем временем смеркалось. Короткий осенний день приближался к концу, а из-за тяжелых туч, заволакивавших небо, ночь наступала раньше обычного.
По берегу бургсдорфского пруда беспокойно ходила взад и вперед Салика. Она вся превратилась в