переживанием героя и внешним деянием. Строить утопию, осваивать космос и одновременно переживать трагичность собственного бытия могли себе позволить лишь очень немногие персонажи фантастических произведений. Ведь инженеры, ученые, космолетчики — прежде всего люди дела, им не пристало сокрушаться по поводу того, что человек смертен. Риск профессии! Примирить героику созидательного труда и научного поиска с рефлексией в одном непротиворечивом образе мало кому удавалось из советских писателей, обращавшихся к фантастике. Пожалуй, Алексею Толстому да Андрею Платонову, а после них — Ивану Ефремову в «Туманности Андромеды». Но о Ефремове позже.
Попытаемся разобраться, что же произошло с русской советской фантастикой на рубеже 30–40-х годов, почему она вдруг утратила как экзистенциальную, так и социально-утопическую составляющие. Бытует мнение, что виновата власть. И как ни странно, мы согласимся с этим. Власть, безусловно, виновата, но не в том смысле, что бдительные партийные и карательные органы хватали писателей за руку. По большому счету советской власти не было никакого дела до фантастики. Даже знаменитый роман Евгения Замятина «Мы» был запрещен к изданию вовсе не потому, что власти усмотрели в нем крамолу. И тем не менее, тем не менее…
Интересующихся подробностями отсылаем к великолепным очеркам Антона Первушина «10 мифов о советской фантастике». От себя лишь добавим, что, с нашей точки зрения, «Мы» не антисоциалистический роман, как принято считать, а скорее антисоциал-демократический. Ведь социал-демократия западного толка — это духовная наследница протестантизма с его культом порядка и пользы.
Дело в том, что, уповая на будущее, советские фантасты воленс-ноленс адресовали свои построения власти как единственному действенному рычагу переустройства мира. Известно, что Ян Ларри, автор одной из лучших социалистических утопий «доефремовского» периода «Страна счастливых», но прославившийся книжкой для детей «Приключения Карика и Вали», свой сатирический роман «Небесный гость», где критикуются язвы социализма (а не капитализма, как тогда было принято), адресовал не широкой публике, а лично товарищу Сталину, за что и поплатился. Другие писатели, не решаясь на столь радикальный шаг, не могли не взирать с надеждой в сторону Кремля, люди в котором, по словам поэта Николая Тихонова, «никогда не спят». Но абсолютное доверие к власти лишало писателей не столько возможности, сколько необходимости глубокого осмысления путей реализации утопии и выражения личного отношения к ней героев. Социализм, а затем и коммунизм были предрешены, как многие тогда верили, неумолимой логикой исторического прогресса. Точно так же как было ранее предрешено грядущее Царство Христово в православном сознании русского человека. Заметим в скобках, что эта болезнь поразила не только фантастов. Во всей советской литературе после «Доктора Живаго» не отыскать произведения, в котором действительно глубоко ставились бы экзистенциальные вопросы. Космос интеллигенции окончательно замкнулся на государственной власти. Она стала высшей сакральной инстанцией.
И от этой предрешенности советская НФ стала мельчать, фактически сводясь к иллюстрированию отдельных положений учения классиков марксизма-ленинизма о грядущем коммунизме. «Религиозный» мотив Царства Божьего на Земле все чаще заменялся иным «религиозным» мотивом — противоборства строителей этого Царства с Антихристом — миром капитала. Этот мотив и лежит в основе большинства текстов наиболее популярных фантастов того времени: А. Беляева, Г. Адамова, А. Казанцева.
А затем пришло время «освоения» еще одного положения «священного писания», то бишь марксизма-ленинизма, — о высоком материально-техническом уровне жизни при коммунизме. Сведенное к научно-техническим новинкам, чудо перестало быть по-настоящему чудесным. Оно уже не обещало небывалых открытий, оно вполне укладывалось в прокрустово ложе пятилетних планов. Но даже в таком урезанном виде, в виде фантастики «ближнего прицела», оно воздействовало на читателя, по-прежнему привлекая его к НФ. Да и писатели не желали применяться к обстоятельствам, искали новые формы. Так появилась географическая фантастика. Романы и повести Обручева, Брагина, Плавильщикова остаются интересными до сих пор. Военно-техническая фантастика в произведениях Н. Шпанова, Г. Адамова, С. Беляева по-своему подготавливала читателя к грядущей войне. Чудо мельчало, но оставалось чудом. Порой оно давало чудные всходы. Прицел писательской прозорливости просто сместился на ближние цели. В послевоенный период в море фантастики установился практически мертвый штиль, но это было затишье перед бурей. Ведь на страницах журналов и обложках редких НФ-книг появилось новое имя — Иван Ефремов.
По-видимому, «Туманность Андромеды» не могла появиться в иной период, кроме как в хрущевскую оттепель. Время развенчания «культа личности», время новых, небывалых надежд на построение, причем — на скорое построение («нынешнее поколение будет жить при коммунизме») Царства, время грядущего прорыва в космос («небеса» в религиозной параллели). И это было первое за долгий период «фантастического застоя» произведение, в котором мощно зазвучали экзистенциальные мотивы. Возможно даже — помимо воли автора.
Всеволод Ревич в свое время провел интересные параллели между «Туманностью…» и «Люди как боги». Для нас представляет ценность два его наблюдения: у Ефремова, в отличие от Уэллса, роль религии играет Наука. Именно с большой буквы. Служение Науке — Познание. А Роль Высшего Судии, непререкаемого авторитета — Великое Кольцо цивилизаций.
Но не образами людей будущего, о достоверности или недостоверности которых до сих пор идут споры, не масштабностью картин их жизни, не покорением космоса берет читателя «Туманность…» на глубинном уровне. Хотел того Иван Антонович или нет, но звенит, звенит в романе щемящей нотой тема бренности человеческого существования, ничтожества человека перед лицом Вселенной, достигая предельного накала в финале, в сцене прощания с экипажем «Лебедя». Звездолетчики уходят НАВСЕГДА. И перед этим НАВСЕГДА меркнут достижения и в области звездоплавания, и в области танцев, и даже исполнения симфоний в определенной цветовой тональности. Жизнь есть — смысла нет. Ибо существуют НАВСЕГДА и НИКОГДА.
К счастью, Ефремов не стал наделять своих героев бессмертием — ибо хорошо понимал, что тогда речь у него пойдет уже не о людях. Тем не менее роман оказал необычайное воздействие на умы, ибо, несмотря на литературные недостатки, обладал силой именно что религиозного убеждения.
«Туманность Андромеды» дала мощный толчок развитию советской фантастики. Однако круг тем остался прежним. Молодые братья Стругацкие яростно взялись разрабатывать все ту же тему Царства Божьего на Земле. «Полдень, XXII век» — это полемика с Ефремовым, но полемика о частностях. Общее сомнению не подвергалось. Советская фантастика в лучших своих образцах оставалась социальной, научной и, разумеется… религиозной. Стругацкие, например, подчеркнуто декларировали свои атеизм и при этом написали почти библейскую притчу о потопе.
И что характерно. Те же Стругацкие, обладавшие невероятной писательской интуицией, первыми почувствовали, а затем и осознали, что — нет. Невозможно. Проект Царства нереален, он обречен. Именно тогда они отказались от научной фантастики, ибо только методами науки (Высокая теория воспитания!) предполагалось достичь Царства. Этот путь, эту нелегкую эволюцию взглядов братья блестяще выразили в «Граде обреченном». Отныне НФ для них стала лишь формой, а в поздних произведениях они пришли даже к мистике.
Кстати, весьма любопытный момент. Свято место пусто не бывает. Одна вера неизбежно сменяется другой. Отказ от православного по сути мировоззрения приводит отнюдь не в стан атеизма, как многие полагают, а — в противоположный лагерь. И погружение в мистицизм — далеко не худший вариант. Гораздо хуже, когда православное мировоззрение с его философией соборности и равенства перед Богом или Грядущим сменяется протестантским — с его культом личного успеха и благополучия в земной жизни. Отсюда переход советских фантастов «третьей волны» от коммунистических к социал-демократическим идеалам. Но это — лучших представителей. А так в «застойные» годы и фантастика за малыми исключениями писалась тоже застойная, метко названная тем же В. Ревичем «нуль-литературой». Потеря какого-никакого, но нравственного идеала влекла за собой потерю свободы творчества.
В отличие от «третьей волны», «волна четвертая» разуверилась в коммунизме гораздо быстрее. Тому было немало чисто внешних причин, но мы на них останавливаться не будем. Нам гораздо интереснее причины внутренние. Поначалу некоторые из представителей «четвертой волны» еще верили в Царство, но уже с оттенком обреченности. Верую, ибо абсурдно. Мотивы такой обреченной веры звучат в романе