— Значит, вот где ты осел.
У него промокли ноги. На одной туфле развязался шнурок.
— Да.
Он поднимает глаза на деревья, запорошенные снегом, обнимает их одобрительным взглядом.
— Что ж, все правильно. И я бы на твоем месте так поступил. Может быть, даже и на своем тоже, но вот в чем проблема, у меня четверо детей, и они ходят в три разные школы. Поэтому я, как ты, просто бы не смог. Я, разумеется, мог бы сидеть у каждой из трех школ по очереди, но это уже совсем другое дело.
И улыбается, пар изо рта обволакивает ему лицо. Вот так ситуация: ведь в мире-то только есть один человек, чуть покруче того, что был здесь два часа назад, и сейчас вот он пришел сюда и рассказывает мне о своих детях, как будто мы с ним дружим еще с университетских времен, а мне — хоть бы хны. Да захоти даже я сотворить все эти чудеса, вряд ли бы мне это удалось.
— Ты хорошо знаешь Штайнера? — спрашивает он меня вдруг. — Он твой друг?
О, нет. Вот зачем он пожаловал.
— Никогда с ним раньше не встречался.
— Серьезно? Зачем тогда он к тебе приходил? — он по-прежнему улыбается. Никаких угроз, никакого давления авторитетом. Кажется, это простое любопытство: вот он весь передо мной — молодой, спокойный, любопытный.
— Он приходил, чтобы рассказать мне одну историю.
Проклятие, сейчас он захочет, чтобы я ему рассказал ее.
И мне придется решать, удовлетворять это его желание или нет, ведь сама его снисходительность тому порукой, что я не должен ничего делать насильно, он предоставляет мне возможность выбрать одно из двух, и, разумеется, это очень ответственный момент, все дело в том, что я не знаю, что стоит на кону, у меня нет ни одного критерия для принятия такого серьезного решения.
— Историю? И что же это за история?
— Это очень личная история, — отвечаю ему я. — Но сразу же тебе скажу, что она к слиянию не имеет никакого отношения.
— Ум-м-м, — промычал он, снедаемый любопытством, и замолчал. Кажется, размышляет. Я же оглядываюсь по сторонам, как будто хочу попросить совета у этого места, как мне поступить. Помоги мне, место. Вокруг ни души, снег замел следы всего живого. Нет, минуточку, из бара выходит служащая турагентства, она несет своим коллегам кофе в бумажных стаканчиках. Значит, сейчас Маттео со своей матерью должен возвращаться домой после процедур. Какой сегодня день? Пятница. Сегодня как раз их день. Хотя сегодня утром я их не видел, но два часа назад я сидел в машине со Штайнером, и шел густой снег. Тогда пусть будет так: если они появятся, несмотря на снегопад, парализовавший движение автобусов и переполнивший поезда метро людьми, в таком случае, я Боэссону ничего не скажу. Если же они не появятся, потому что мать из-за непогоды решила остаться дома, несмотря на то, что ей советовали не пропускать ни одной процедуры, особенно в этот период, когда он принимает их через день, если эта женщина сегодня решила на все махнуть рукой, тогда, что ж, и я сдамся и расскажу Боэссону о том, что мне поведал Штайнер. Пусть это будет критерием.
— И ты его никогда раньше не видел, — снова начинает Боэссон и улыбается мне.
— Нет.
Он неподвижен, крепко стоит на ногах, как кипарис. Его тело, голова, ноги, руки, словом, все у него застыло. Сейчас он подвигал глазами: опустил и мгновенно поднял их, но только глаза у него дрогнули. Не думаю, что тело человека способно так непроизвольно замирать в неподвижности, особенно в такой собачий холод. Должно быть, это самоконтроль.
Двери подъезда дома, где находится кабинет физиокинезитерапии, закрыты.
— Видишь ли, — продолжает он, — в своей работе «Исследование о природе и причинах богатства народов» Адам Смит утверждает, что капиталисты редко встречаются друг с другом, чтобы просто повеселиться, даже если они должны отпраздновать что-нибудь, при каких бы там обстоятельствах они ни встречались, все их разговоры кончаются заговорами.
— Я ведь не капиталист, — возражаю я.
— Да, — соглашается Боэссон с довольным видом. — Тем не менее…
Он вытаскивает из кармана листок и читает.
— С 10:22 до 10:46, — он поднимает на меня глаза и улыбается, — один из самых матерых в мире капиталистов сидел вместе с тобой в твоей машине. Он рассказал тебе историю. Раньше вы с ним не встречались, — тут он кивает головой. — Странно, ты не находишь?
— Да, странно.
На самом деле — нет, не странно. Штайнер приходил сюда пострадать, как все, потому что это место притягивает к себе боль. Точка. Дверь подъезда все еще закрыта.
— О, надеюсь, ты поминаешь, что надзор был установлен не за тобой, — заверяет меня Боэссон и прячет листок в карман.
Бог терпелив, так сказал Енох: интересно, а хватит ли терпения у него? Сколько же еще времени я могу потянуть резину? Когда же, наконец, я смогу считать, что Маттео с матерью сегодня не ходили на процедуры?
— Значит, надо полагать, что в настоящий момент и он установил наблюдение за тобой? — задаю я ему вопрос.
Боэссон смеется, но все же оглядывается по сторонам, сначала направо, потом налево.
— Может быть, — хмыкает он. — Кто его знает…
Он склоняет голову вниз и замирает, его глаза опущены, будь он женщиной, можно было бы сказать, что эта поза необыкновенно чувственна. Что и говорить, он и Штайнер — противоположности: насколько один явно старается показать свое величие, настолько другой по возможности стремится его скрыть. Вот он,
— Знаешь, Пьетро, — вдруг поднимает он на меня глаза, — я похож на лейтенанта Коломбо: если люди ведут себя странно, у меня они вызывают подозрение, в голове у меня начинает шевелиться куча вопросов, и я не могу от них избавиться до тех пор, пока не найду ответы. А сейчас меня вопрос мучает, зачем это Штайнеру понадобилось приезжать сюда, чтобы рассказать тебе историю?
— Понятия не имею, — отвечаю я.
На Маттео фантастические красные лыжные ботинки, на белом снегу они выделяются кровавыми пятнами. У матери в руках огромный черный зонт. Они идут по направлению к нам, уже дорогу перешли.
— Может быть, если бы ты мне рассказал его историю, мы бы смогли об этом догадаться.
Они уже на тротуаре, мать берет в руки верхушку зонта, а Маттео хватается за ручку, как за крючок подъемника для горнолыжников, и она тащит за собой сына, скользящего своими ботинками по снегу, как на лыжах. И настолько быстро и естественно у них все это произошло: без приготовлений, без разговоров, что кажется, что она выполняет их уговор: «Пойдем же, Маттео, на улице я тебя покатаю…»
— Нет, поверь мне, — говорю я, — мы все равно ничего не поймем из этого.
Мать пятится назад, а сын, держась за ручку зонта, скользит по снегу. Ай, да молодец Маттео: он катится в неуклюжей позе, наклонившись вперед и выставив для равновесия попку назад, однако устойчиво держится на ногах, сохраняет равновесие. Он заметил мою машину, она стоит на своем обычном месте на стоянке на полпути между нами и ими. Я сунул руку в карман и нажал на брелок.
— Возможно, ты прав, — замечает Боэссон, — однако, ты мог бы мне рассказать.
Маттео замечает, что машина с ним поздоровалась, но не рискует оторвать руку от зонта, чтобы ответить на ее приветствие взмахом руки, как он это делает обычно, — он донельзя занят своей игрой. Сейчас и Боэссон на него смотрит; он даже не разозлился, некоторое время с неподдельным интересом он