Антон проснулся, когда занавески уже светились и раскачивали на своих волнах вздернутые саксофоны, клавиши рояля, трубы, барабаны, россыпи скрипичных ключей. Он вспомнил, что его уложили в пустовавшей комнате сына-1-2. Муж-1-3 лег в гостиной, у телефона. В доме было тихо. По стенам висели плакаты с портретами самозабвенно поющих, горестно потрясающих гитарами, сладко жмурящихся под софитами. Но и для семейных фотографий нашлось место. Вот Голда с братьями и кузенами. Дед и бабка Козулины. Сам хозяин комнаты в квадратной шапочке с кистью, болтающейся перед носом. Жена-1 около дымящейся туши барана. Не на том ли пикнике, где он впервые – за кустом, за кадром – целовался с будущей женой-2?
Антон поискал себя. Не нашел. Он попытался прикинуть, есть ли среди десяти его детей хоть один, у кого на стене нашлось бы место для отцовской фотографии. Разве что дочь-5-1… Как она плакала, когда узнала, что он уходит. Сколько ей теперь?
Он вернулся взглядом к старикам Козулиным. Кормилец миллионов собак и кошек стоял прямо, ничуть не по-стариковски, жеманно отставив правую ногу, и по снисходительной улыбке на его лице можно было легко догадаться, что камеру держит кто-то из внуков. Каким-то образом жена-1 не унаследовала от него ни высокого роста, ни скандинавской рыжеватости. Черные кудряшки, приземистость, птичья прыть – все от матери. Там, кажется, бродили татарские гены.
Антон на всю жизнь запомнил ту виноватую сердечность, с которой будущий тесть-1 встретил его тогда, в первый их приезд с Ольгой. Так вышло, что Антон стал объектом шуток – явился в дом в одном (левом) сандалете, а правый забыл в машине, потому что любил чувствовать педаль босой подошвой, – но мистер Козулин одергивал шутников и говорил, что тактичные хозяева виду бы не подали, а сами тут же скинули бы правый ботинок или туфлю – «вот так: раз!» – и делали бы вид, что все нормально, что просто мода такая пошла – хромать на правую ногу. Был он с виду ничуть не страшным, на дочь поглядывал с грустной и вороватой нежностью. У миссис Козулин лицо светилось ожиданием, будто вот-вот в любую минуту перед ней мог подняться театральный занавес, а какую покажут пьесу, уже неважно – она поверит, поверит всему.
– Что раньше – обедать или прокатиться по озеру на моторке?
– Прокатиться! прокатиться, пока еще светло!
Парусные яхты возвращались им навстречу, закончив сбою извилистую петлю, круг, синусоиду в волнах, доказав очередной раз тщету и ненужность всякого движения в пространстве. Все еще горячее, опасное солнце опускалось на невидимую за горизонтом Канаду. Чайки с безнадежным упорством гнались за позолоченным египетским зерновозом.
Мистер Козулин показывал свою империю. Нет, сам консервный завод отсюда не виден, он там, за этими холмами. Но вот к северо-востоку – трубы рыбообрабатывающей фабрики, которую он недавно купил. А в другую сторону – мясобойня. Нет, бойня еще не принадлежит ему, но они сотрудничают очень тесно. Озеро Эри на этом участке самое чистое, потому что ни фабрика, ни бойня практически не создают отбросов производства. Все идет в дело, все можно превратить в «Ужин для мурлыки», в «Рагу для бульдога» или – это новинка – в «Разборчивого подлизу».
Антон незаметно перевел бинокль вниз, на нос кораблика, на шезлонги, летевшие над волнами. Мелькнул распахнутый Ольгин халатик, загорелый холмик живота с нежным кратером посредине. Миссис Козулин наклонялась над дочерью, о чем-то расспрашивала, время от времени поднимала ее руку к лицу и терлась щекой.
– Зато Ольга съездила год назад со студенческой группой. Как? она вам не рассказывала? О, у нее масса впечатлений. Она смотрела во все глаза, но, как водится у дочерей, видела только то, что превращало ее родителей в выдумщиков, злопыхателей и клеветников. Все я ей неправильно рассказывал, все врал. Ничего там нет перевернутого. И люди там чудесные, ходят на двух ногах, и порядки вовсе не такие казарменные, и кормят очень вкусно, и реки текут в правильные моря, и деревья покрываются листьями как положено, и поезда приходят по расписанию, а кошки и собаки как-то обходятся без дурацких консервов и выглядят очень довольными. Я, конечно, не спорил, только слушал и поддакивал. Что тут поделаешь! Я действительно должен был страшно раздражать ее. Всегда – с детства, сколько она себя помнит: прав, прав, прав. Кто это в силах выдержать? Теряйте, теряйте сандалию почаще, дорогой Энтони, дайте им посмеяться над собой, хромайте, спотыкайтесь. Девочке необходимо самоутверждаться. Разве так уж важно – на чем? Зато – представьте – она добралась и повидала моего брата!
Скандинавский профиль мистера Козулина несся на фоне розовых облаков, резал вечерний воздух всеми своими зазубринами – подбородок, нос, надбровье, козырек фуражки.
– Брат – это мое больное место. Старше меня на восемь лет. У вас не было братьев? Тогда вы не в силах себе представить, как можно обожать старшего. Считалось, что он получит финский диплом и поедет за нами. Он учился на врача и получал стипендию. А мы знали, что в Америке медицинское образование будет стоить огромных денег. Но война захлестнула его. Он попал в плен к русским, чуть не погиб. После войны его отпустили, но городок, где он жил, отошел к России, и все жители были объявлены русскими подданными. И конечно, уехать уже было невозможно. Но брат и не пытался. Он считал себя по-прежнему гражданином Финляндии и не хотел обращаться с просьбами к русским властям. К этим оккупантам! Ужасный идеалист! И до сих пор такой. Работает врачом, но при этом считает себя великим непризнанным художником. Рисует, правда, одни чемоданы. Открытые и закрытые, кожаные и деревянные, с замками и задвижками. Никаким успехом его картины не пользуются, но он без них ни за что не уедет. А по тамошним порядкам картины ни за что не выпустят. Художественной ценности ваши картины не представляют, говорят ему, но они представляют материальную ценность и являются собственностью государства. Получается какой-то безнадежный тупик. Художник на все времена заложник своих картин, потому что без них ему не попасть в вечность – так, кажется, сказал один их – то есть наш – поэт.
Во время речи самый кончик носа мистера Козулина нарушал жесткую заостренность профиля, двигался вверх и вниз за верхней губой, когда она хлопала по нижней на звуках «п» и «б», «в» и «ф». Чем больше человеческих черт обнаруживал этот обирала всех голодающих в мире, тем тоскливее становилось Антону от мысли, что придется его бессовестно дурачить, вымогать деньги. Он все чаще прятал глаза за окулярами бинокля.
– Возможно, рано или поздно мне удастся съездить туда и повидать брата. Но я знаю, что это только разобьет мне сердце. О чем бы я мечтал – это вытащить его сюда. Чтобы он доживал тут спокойно рядом с нами и рисовал бы свои чемоданы. Я бы ему устроил и персональную выставку, и каталог с цветными картинками, и упоминание в энциклопедии. Сделать что-то для старшего брата – мечта всего детства. Но как?
Мистер Козулин заметил наконец кислые морщины на лице Антона, заметил и прицел его бинокля, и самозабвенно раскинувшуюся в шезлонге соблазнительницу-дочь.
– Я рад, что у Оли появился такой друг, как вы. Мне очень тревожно за нее. Я даже деньгами не могу помочь. Потому что все, что мы пытались посылать ей, она передает каким-то революционным маньякам, или колониям «Вольных цветов», или каким-нибудь сварщикам, именующим себя скульпторами. И изучать мою бывшую родину она начала только для того, чтобы доказать мне, что я о ней ничего не знаю. Так что поверьте мне, – сказал он вдруг, пряча голос и сочувствие за шумом мотора. – Поверьте. Я люблю ее уже двадцать лет и знаю, какое это нелегкое занятие. Но бывают, бывают минуты… Очень неожиданно… Надо только терпеливо ждать…
Могла она расслышать эти слова? Могла вдруг, по необъяснимой прихоти, поддаться их заразительной влюбленности? Или сама она так вошла в роль, пока расписывала позже, за столом, их брачные планы – лет, конечно, они закончат колледж, получат дипломы, до этого никаких детей, будет нелегко поначалу, но они оба знают, как подзаработать доллар-другой, ведь правда, Энтони? правда? а если родители захотят помочь, то что ж, это очень мило, хотя нужно ли? как ты считаешь, Энтони? – так разыгралась, что не могла вырваться из образа и именно поэтому заявилась к нему в комнату в час ночи? И присела на кровать, и стала говорить, что она не в силах больше выносить его физиономию, перекошенную шекспировской скорбью, что он ей чуть не сорвал все представление, а главное, ей до смерти надоело, что он никак не может уразуметь правильную связь между «было» и «будет», не понимает, что не обязательно «было» управляет «будет», а можно и наоборот, что из «будет» можно все переворошить в «было», чудное сделать отвратным, когда-то любимое – ненавистным, правду – враньем или наоборот.
– Ах, ты не понимаешь? Тебе нужны примеры? Ну хочешь, мы сделаем правдой все то, что я плела сегодня за столом? Да-да, вот так, до последнего слова? Так тебе легче будет? Ведь я ничего не говорила про любовь, я не очень знаю, что это такое, а все остальное легко исполнить, и, может быть, нам хватит одной твоей любви на нас двоих, мы поженимся и наплодим детей, и будем с трудом просыпаться ни свет ни заря, каждый день в одно и то же время, и тащиться на честную службу, и ненавидеть друг друга за неправильно поставленный будильник, за одинаковые слова (где же новых-то набрать на каждый день?), за разбитую фару автомобиля, за потерянную кредитную карточку, за чувство вины, за беспричинную ревность? Ты этого хочешь, несчастный возничий – босая пятка?
И он – охламон – поначалу гордо тряс головой – нет! вот еще! меня так просто голыми руками не возьмешь, – хотя ему хотелось завопить: да, да, да! – но он все еще не верил, что ее можно вот так поймать на слове, затащить в сети правдоподобия, в ею самой затеянный розыгрыш. И пока она сбрасывала халатик и ныряла к нему под одеяло, и искала его руками, голыми руками, и, казалось, всюду натыкалась только на третьего-лишнего, все еще не верил, и только когда услышал знакомое «о да, еще… еще… о, какой ты… сильнее… не останавливайся… еще… да-да-да!» – только тогда поверил и смутно начал понимать, как она живет на этой тонкой проволоке между «было» и «будет», не по-людски – чтобы только вперед, а то туда, то сюда, но все это понимание…
Муж-1-3 влетел в комнату, держа переносной телефон, как заброшенный в электронные волны спиннинг, – антенной вперед.
– Это он! По коллекту звонит, подлец, за наш счет! Говори! Что хочешь говори – только подольше! Подматывай гада, не дай сойти!
Антон ошалело взял телефонную трубку двумя руками.
5. Похититель
– Мистер Себеж? Ну скажите на милость, почему всегда я, один я? Почему я все должен делать один? Кажется, мы оба заинтересованы в деле. Нужно элементарное чувство справедливости… У меня разработан последний этап. Превосходный план. Вы приезжаете на берег озера. Отвязываете указанную вам лодку, ставите в нее сумку с деньгами, запускаете мотор. И все. Дальше работает радиоконтроль. Вы меня слушаете? Вам интересно то, что. я говорю? Наконец-то кому-то интересно, что я говорю. Итак, я пригоняю лодку к себе, сажаю в нее Голду и возвращаю вам. Мы не встречаемся, не видим друг друга. Но до этого? Как вы попадете на берег озера в нужное место, хотел бы я знать?
Голос у похитителя был молодой, чуть тронутый акцентом. Мексиканским? Кубинским? Досада человека, отрываемого от важных дел на чужие затеи и капризы, позвякивала в каждой фразе. И в то же время он сыпал словами с такой скоростью, словно не был уверен, что его дослушают до конца.
– Если вы дадите мне название озера и адрес места, я могу приехать на машине, – сказал Антон.