Я обратил внимание на то, что наши подсумки исчезли. Судя по всему, их унесли, когда уводили Динджера. Меня охватило беспокойство. Неужели нас разделили навсегда? И я больше никогда его не увижу? От этой мысли у меня сжалось сердце. Было бы так хорошо перед смертью еще разок увидеть Динджера.
Иракцы вели себя все более уверенно. Попеременно отвешивая мне затрещины, они повторяли всю ту пропагандистскую чушь, которую им твердили: рассказывали мне о том, как будет хорошо, когда наконец западных империалистов изгонят с Ближнего Востока.
— Американцы и европейцы забирают всю нашу нефть. Это наша страна. Европейцы разделили нашу родину. Ближний Восток должен принадлежать арабам, это наша земля, это наша нефть. Вы навязываете свою культуру, вы все портите.
Я повторял, что ничего не знаю: я простой солдат, и сюда меня послали вопреки моей воле.
Меня начали бить по голове. Один из иракцев зашел сзади и лягнул меня по спине и по почкам. Упав на пол, я сжался в комок, подбирая колени к подбородку. Закрыв глаза и стиснув зубы, я приготовился к продолжению, но меня подняли и снова усадили на пол.
— Зачем вы здесь, убиваете наших детей? — снова посыпались на меня вопросы, причем они были искренними.
Несомненно, при бомбежках гибли дети, и для солдат это было настоящей трагедией. Это уже были не те крики «проклятый ублюдок!» и побои, к которым я успел привыкнуть; у этих ребят действительно болело сердце. Они били меня от всей души.
— Почему вы убиваете наших людей?
— Я был отправлен сюда для того, чтобы спасать жизнь, — возразил я, обойдя тот факт, что это заявление не вполне точно описывало нашу деятельность в течение последних нескольких дней. — Я здесь не для того, чтобы убивать.
Открывшиеся раны снова начали кровоточить. Распухший нос опять заполнился кровавой слизью. Однако меня не покидало ощущение, что сейчас все подчинено строгому контролю. Судя по всему, один из ребят сказал: «Пока достаточно», потому что они остановились. Несомненно, у них имелись инструкции не переусердствовать. Очевидно, мы должны были сохранить способность разговаривать. А это означало только то, что впереди нас ждало нечто худшее.
— Мы ведем войну уже много лет, тебе это известно?
— Нет, неизвестно. Я вообще ничего не знаю. Я в полном смятении.
— Да, мой друг, мы ведем войну уже много лет, и мы знаем, как получать информацию. Мы знаем, как заставлять людей говорить. И ты, Энди, скоро заговоришь…
Иракец откашлялся — долгий, громкий хрип, поднявшийся из глубины бронхов и содрогнувший всю грудную клетку; и не успел я опомниться, как мне в лицо шлепнулся большой сгусток зеленой слизи. Это меня страшно разозлило — больше, чем побои. Я не имел возможности вытереть харкотину, и она растеклась по всему лицу. Мне представилось, что я подцеплю туберкулез или какую-нибудь другую страшную заразу. Если учесть, как хронически мне не везло, вполне возможно, я вынесу допросы, тюрьму, вернусь в Великобританию и только там вдруг выясню, что подцепил какую-то неизлечимую иракскую разновидность сифилиса.
Остальным ребятам это понравилось, и они тоже принялись плеваться в меня, поднимая мое лицо, чтобы оно представляло собой лучшую цель.
— Свинья! — кричали они и, повалив меня на пол, продолжали плеваться.
Удары ногами приходится принимать, потому что с этим ничего не поделаешь. Но вот это — это меня по-настоящему достало: содержимое их носов и легких теперь было у меня на лице, затекая в рот. Я испытывал омерзение. Так продолжалось минут десять, затем, наверное, иракцы просто полностью исчерпали свои запасы харкотин.
Меня перетащили в угол и посадили лицом к стене. Я сидел, скрестив ноги и опустив голову. Руки у меня по-прежнему оставались скованы наручниками за спиной. Мне опять завязали глаза.
В таком положении я просидел минут сорок пять; за все это время мне не было сказано ни одного слова. В противоположном углу комнаты шипела керосиновая лампа. В помещении было очень холодно, и меня начала бить дрожь. Я чувствовал, как свертывается кровь на ранах; ощущение было очень странное. Когда раны кровоточат, испытываешь приятное тепло. Но когда кровь начинает свертываться, становится холодно и неприятно, особенно если ею выпачканы волосы и борода.
Нос мне закупорила спекшаяся кровь, и мне приходилось дышать ртом. Когда холодный воздух соприкасался с покрытыми эмалью обломками, которые еще недавно были моими коренными зубами, боль получалась невыносимая. Я уже начинал мечтать о допросе — о чем угодно, лишь бы меня забрали отсюда куда-нибудь в тепло.
Я понятия не имел, что происходит. Мне было лишь известно, что нас передали какому-то типу в костюме с чужого плеча, и этот тип, похоже, тут самый главный. Я пока что говорил как можно меньше, ровно столько, чтобы меня оставили в покое, и ждал, что будет дальше. Меня не покидало беспокойство по поводу Динджера. Куда его забрали? И зачем? Тот заморыш ушел вместе с ним. Быть может, иракцы решили сначала поработать над Динджером? Когда его вернут, мне сначала дадут посмотреть на него, избитого и истекающего кровью, а затем потащат проделывать со мной то же самое? Этого мне хотелось меньше всего: уж пусть лучше мне не будут показывать Динджера, измочаленного в труху.
Дверь открылась, и в комнату снова вошли охранники. Они обменялись несколькими словами с теми, кто находился в комнате, и от души посмеялись над моей заплеванной рожей. Затем меня подхватили и вытащили на улицу. Выйдя из двери, мы сразу же повернули направо, прошли по какой-то дорожке и в конце повернули на девяносто градусов налево. Я с трудом передвигался самостоятельно, поэтому солдатам приходилось поддерживать меня под мышки и буквально тащить волоком. На улице было очень холодно. Мы вышли на булыжное покрытие, и вот тут мне стало действительно плохо. Пальцы на ногах я содрал еще в городе, и сейчас мне приходилось ковылять, стараясь наступать на пятки, чтобы не ободрать снова едва затянувшиеся ссадины.
По булыжнику мы прошли всего метров десятьпятнадцать. Наконец мы оказались там, куда меня вели. Меня ударила волна горячего воздуха. В помещении было восхитительно тепло, и воздух был насыщен приятными ароматами — запахом горящего парафина, табачного дыма и свежесваренного кофе. Меня заставили опуститься на пол и усадили со скрещенными под собой ногами. По-прежнему в наручниках и с завязанными глазами, я опустил голову, защищаясь, и инстинктивно стиснул зубы и напряг мышцы.
Вокруг суетились люди; сквозь ткань повязки на глазах я видел, что помещение ярко освещено. Похоже, это была обжитая, обставленная комната, а не тот древний загон, откуда меня только что притащили. Сидеть на мягком ковре было вполне удобно, и я чувствовал рядом тепло огня. В целом здесь было достаточно приятно.
Я слышал шорох бумаги, звук стакана, поставленного на твердую поверхность, скрежет стула по полу. Солдаты не получили никаких устных приказаний. Я сидел и ждал.
Приблизительно через пятнадцать секунд с меня сняли повязку. Я продолжал сидеть, уставившись в пол. Приятный голос произнес:
— Энди, подними голову. Все в порядке, теперь ты можешь поднять голову.
Медленно подняв голову, я увидел, что действительно нахожусь в уютном, хорошо обставленном, довольно обжитом помещении, квадратном, со стороной не больше двадцати футов.
Я находился в одном конце, у самой двери. Прямо напротив у противоположной стены стоял очень большой деревянный письменный стол. Несомненно, это был кабинет начальства, судя по погонам, полковника. За столом сидел мужчина внушительного вида, типичный старший офицер. Он был довольно крупный, футов шести с лишним роста, с седеющими волосами и усами. Стол перед ним был завален разными бумагами, папками и книгами — обычное рабочее место крупного руководителя. Еще на столе стояли пепельница, полная окурков, и стаканчик, как я предположил, с кофе.
Полковник пристально всмотрелся в мое лицо. У него за спиной висел вездесущий Дядюшка Саддам, в полном парадном мундире, с довольной улыбкой на лице. По обе стороны от письменного стола стояли кресла без подлокотников, такие, какие сдвигают вместе в длинные скамьи. Все они были безумно ярких цветов: оранжевые, желтые, бордовые. С каждой стороны их было по три-четыре, с кофейным столиком перед ними.
Полковник был в оливковом мундире. Слева от него, если смотреть с моей стороны, чуть ближе сидел майор, тоже в оливковом мундире, наглаженном и чистом. На ногах не высокие полевые ботинки, а изящные полуботинки. Рубашка накрахмалена. Штабных любой армии мира видно с первого взгляда.
Майор не обращал на меня никакого внимания — он просто листал бумаги, судя по всему, сопроводительные документы, поступившие вместе с нами, время от времени делая на полях пометки чернильной ручкой. Наконец он обратился ко мне на великолепно поставленном, безукоризненном английском:
— Энди, как ты себя чувствуешь? Все в порядке?
Он не смотрел на меня, продолжая разбирать бумаги. Ему было лет тридцать с небольшим; он носил очки со стеклами в виде полумесяцев, и ему, для того чтобы читать, приходилось чуть запрокидывать голову назад. У него были усы под Саддама и безупречно ухоженные руки.
— Кажется, мне нужна врачебная помощь.
— Просто расскажи нам еще раз, что ты делаешь в Ираке, хорошо?
— Как я уже говорил, мы члены поисково-спасательной группы. Вертолет совершил аварийную посадку, нам приказали высаживаться, затем он снова поднялся в воздух, оставив нас на земле. Мы были брошены на произвол судьбы.
— Сколько человек вас было на борту вертолета, ты не помнишь? Если не сможешь ответить прямо сейчас, ничего страшного. Время — это то единственное, чего у тебя осталось с избытком.
— Я ничего не знаю. На борту вертолета прозвучал сигнал тревоги. Нам приказали выгружаться, наступило полное смятение. Я не могу точно сказать, сколько человек высадилось на землю, а сколько осталось в вертолете.
— Понятно. А сколько человек вас было на борту вертолета?
Он говорил тоном учителя, который беседует с провинившимся учеником, зная, что тот лжет, — однако ему хочется перед тем, как вырвать у мальчишки признание, заставить его немного покорчиться.
— Я ничего не знаю; мы поднимались на борт вертолета в темноте. Иногда в вертолет садятся всего четверо, а иногда и двадцать человек. Нам просто приказали сначала забраться в вертолет, а затем высадиться. Всегда все происходит очень быстро. Я понятия не имею, куда мы летели и чем нам предстояло заниматься. Скажу честно: меня это не слишком интересовало. Я никогда не следил за этим. С нами обращаются, как с последней скотиной; мы лишь простые солдаты, которые делают всю грязную работу.
— Ну хорошо. Так в чем заключалось ваше задание, Энди? Ты же должен это знать, потому что в вашей армии боевую задачу всегда повторяют дважды.
Действительно, у нас в армии, ставя приказ, боевую задачу повторяют дважды. Меня поразило то, что майору это известно. Раз он знаком с порядками