– Из Москвы… – мечтательно произнес Иван Борисович.
А в это время небольшой зал заполнился шипением заигранной пластинки. Хозяин включил старинный граммофон, и сквозь шипение можно было разобрать стихотворные строки. Их читал, по-видимому, русский, давно покинувший свою страну, или немец, хорошо владеющий русским языком.
Неизвестный чтец, давным-давно записанный на пластинку, очень волновался. Это чувствовалось в каждой строке:
Нонна оцепенела… Здесь, в ресторане «Романов», любимое стихотворение звучало как зов родной земли… И она внезапно ощутила острую тоску по этой земле. И вспомнила всех, кто был там – далеко-далеко… Все эти люди казались ей сейчас прекрасными, милыми, добрыми. Скорей бы увидеть их всех! Скорей бы!
Тетя Таня прикрыла глаза платком.
Слезы текли по щекам Крутилина. Маленький ротик его, обиженно вытянувшись вперед, произнес:
– «И тихонько плачет он в пустыне…» Вот и я плачу, барышня! – воскликнул Крутилин. – Этот стишок господина Лермонтова для меня здесь, в Мюнхене, – кусочек далекой родины. Вот я и плачу… Прииски у меня были в Сибири. С благородным металлом имел дело, по родительской дорожке пошел. Ну, а как «товарищи» пришли – через Владивосток и в Америку… Золотишко прихватил. Выручало оно в первые годы. А теперь вот старостой в православной церкви… И не то обидно, что старостой, – другого места мне тут нет. Кто я им?
Он обвел рукой ресторан. Помолчал немного и спросил тетю Таню, кивая в сторону Курта:
– А господин понимает по-русски?
– Понимает хорошо, а говорит плохо, – поспешно ответила та, опасаясь, чтобы Иван Борисович неосторожным словом не оскорбил национальные чувства Курта.
– Старик я стал, – продолжал Крутилин, – немощен, слаб… Но зато мудрость пришла. Вижу то, чего молодые не понимают. И думаю глубже, яснее думаю… Если бы снова начал жизнь – с родной земли не ушел бы. Хоть какая, а родина! Немцы боятся России. Правда, господин, боятся? – Он злорадно посмотрел на Курта. И, не дождавшись ответа, продолжал: – Великая держава! И прежде была великая, и теперь. А просторы какие! Боже ты мой, какие просторы! Вы не представляете себе, господин. От Бреста до Владивостока – двенадцать суток в поезде. Верно, барышня?
– Не знаю, – чистосердечно призналась Нонна. – Наверное, не меньше.
Хор наверху пел «Катюшу». Молодой официант в красной косоворотке и плисовых шароварах обслуживал посетителей, неслышно ступая мягкими коричневыми сапогами. На подносе он принес чай, налитый из самовара.
Принимая блюдце с чашкой, Крутилин по-немецки спросил о чем-то официанта. И кивнул в угол полутемного зала. Официант, наклонившись, стал долго и горячо о чем-то рассказывать старику. А когда он отошел к другому столу, Крутилин обратился к Нонне:
– Знаете, барышня, что сказал этот официант? Он сказал, что русский эмигрант, который всегда сидел вон там… за тем столиком, в темном углу и любил слушать русскую музыку, позавчера утопился. И я утоплюсь. В Изаре! Ночью… Вот вы, барышня, здесь недавно. Ну еще месяц будет вам любопытно… А потом затоскуете. Потянет на родину. Какая бы она ни была, а родина! Я – дезертировал… А что человек без родины? Сирота! Круглая сирота… Вот она знает! – Он кивнул на тетю Таню. – Тянет на родину. Тянет. Это не просто тоска. Это болезнь смертельная. Вот ведь как, барышня. Неизлечимая это болезнь!
Он помолчал, пошмыгал носом. И вновь обратился к Нонне:
– А в Сибири сейчас морозы под пятьдесят, наверное… Кедрачи стоят в белом куржаке. Снега по пояс. Метели февральские. Эх, взглянуть бы разок – и умереть… Человек! Эй, человек! – Крутилин резко поднял руку с растопыренными пальцами. – Водки на всех!
– Так есть же водка, – сказала тетя Таня, подавая Крутилину бутылку.
– Я угощаю. Я!.. – уже совсем пьяным голосом кричал тот.
Официант принес бутылку. Крутилин налил Нонне, тете Тане, себе.
– Выпьем за нашу родину!
Он приблизил бутылку к рюмке Курта.
– Господин выпьет за нашу родину?
– Пожалуйста! – с наигранной веселостью ответил Курт.
По русскому обычаю, все чокнулись и выпили. Курту было не по себе. Он что-то шепнул тете Тане, потом позвал официанта и стал расплачиваться.
– Спасибо за компанию, – сказала тетя Таня Крутилину.
Он встал, пошатываясь. С трудом протиснул свой живот между столом и лавкой и, кряхтя, в пояс поклонился Нонне, рукой коснувшись пола.
Нонна растерялась.
– Это я не вам, барышня. Это я родине… Такой вот поклон от ее блудного сына. Низкий поклон. Какая бы ни была, а мать!
На Курта он не взглянул.
Выходя из ресторана, Нонна вспомнила свой разговор с Куртом и стала мысленно полемизировать с ним: «Ну вот, а вы говорите, все равно, где жить, лишь бы было удобно во всех отношениях! Может, вы говорите это потому, что не испытали такой вот разлуки… А уедете на чужбину – и вот так же, как этот русский эмигрант, будете кланяться в пояс своей далекой родине, считать себя дезертиром и плакать?..»
Она взглянула на Курта. Он и в темноте казался самоуверенным. Она подумала: «А может, вы и не будете плакать? Есть же ведь и такие, которым все безразлично, кроме своего благополучия, у которых нет ничего святого…»
Дома Нонна спросила тетю Таню:
– Отчего вы плакали за столом?
– Молодость вспомнилась, – ответила тетя Таня. – А ее ведь всегда оплакиваешь…
– И у вас нет такого… ну, такого состояния, как у того эмигранта, что вы – дезертир? – осмелившись, спросила Нонна.
– Откуда же у меня может быть такое чувство? Я не бежала. Я полюбила иностранца, и меня отпустили сюда, на его родину. Я долгое время оставалась русской подданной. Скучала в первые годы. А потом привыкла. А теперь вообще стирается это понятие – родина. Все страны активно общаются между собой. Вот ты приехала ко мне, в капиталистическую страну. И я могу приехать к тебе, в социалистическую… Скажем, если бы ты жила в Мюнхене, ты могла бы ежегодно ездить к себе… в Москву.
Нонна уловила какую-то значительную интонацию в последней фразе тети Тани.
– Я не могла бы жить здесь, – сказала она. – Я здесь три дня… всего только три, и вы ко мне так внимательны, а меня уже тянет обратно. Не обижайтесь!.. Но я, наверное, не смогу прожить здесь еще двадцать дней… Я уеду раньше…
– Что ты, девочка! Что ты! Я не отпущу тебя раньше срока! С тобой я забыла, что такое одиночество! – с искренним волнением воскликнула тетя Таня.
Нонна представила себе, как тетя Таня останется одна в своей большой вилле. Будет Курт, будут необычные люди в ее салоне – и ни одной русской души! Разве что встретится она с тоскующими по родине эмигрантами в ресторане «Романов»…
Жизнь тетки в Мюнхене, ее работа, салон – все казалось Нонне совершенно бессмысленным.
Ей стало жаль тетю Таню. «Лучше бы она уехала обратно на родину», – наивно подумала Нонна и мысленно перенеслась в Москву, по количеству километров совсем не далекую, но из этого другого мира кажущуюся отдаленной непомерным расстоянием.
16
А в Москве начиналась весна. Москвичам не хотелось замечать тающих грязных сугробов, мокрых панелей и луж на дорогах – глаза невольно поднимались навстречу веселому солнцу.
Алеша шел по улице, задрав голову и улыбаясь солнцу. По этой же улице и по той же стороне шел Антон и улыбался сказочным орнаментам тающих сосулек, украшающих крыши домов.
Зазевавшиеся молодые люди столкнулись, извинились было, но, взглянув друг на друга, рассмеялись и остановились.
– Денек-то какой! – восторженно сказал Алеша.
Антон, как всегда при встречах с этим красивым юношей, восхищенно глазел на его великолепную осанку, на его открытое лицо, обрамленное легкой шелковистой бородкой, и с сожалением думал: «Какая фактура пропадает зря!»
– Ну, а Нонна на пути к Москве? – поинтересовался Антон.
– Ничего подобного! Она любуется сосульками на крышах особняков мюнхенских капиталистов.
– Хочешь, покажу макет декорации нашего спектакля? – спросил Антон.
– Того самого?
– Того самого. Пойдем вот сюда.
Чтобы не мешать прохожим, он шагнул под арку, ведущую во двор, прислонился к кирпичной стене. Приподняв ногу, согнутую в колене, положил на нее портфель…
Но вдруг страшный крик вырвался из его груди. В нем были и боль и отчаяние… Антон отбросил портфель, странно рванулся вперед, точно пытаясь спастись от чего-то ужасного, неизбежного, судорожно изогнулся весь и тотчас же упал навзничь, тяжело ударившись головой об асфальт. Глаза его были закрыты, лицо покрылось мертвенной бледностью, посиневшие губы были стиснуты. Судорога со страшной силой гнула его тело.
От изумления и неожиданности Алеша несколько секунд оставался недвижим. Потом он сбросил с себя пальто, затолкал его под голову Антону. Торопливо пошарил в кармане пиджака, вытащил платок, обмотал им карандаш. Опустившись на колени, он с трудом разжал зубы Антона и втиснул между ними карандаш. Судорога постепенно переходила в мелкую дрожь.
Почти над ухом Алеши раздался нетерпеливый продолжительный гудок машины с подъемным краном, въезжавшей во двор. Крановщик остановил машину и выпрыгнул из кабины с руганью:
– Нализались, гады, с утра! Оттащи его в сторону!
– У него припадок, – тихо сказал Алеша. – Это скоро кончится. Подожди.
А под аркой уже собирались любопытные. Какая-то сердобольная старуха притащила из дома оранжевую куртку и набросила ее на плечи Алеше:
– Озябнешь, сынок, простынешь!