и медленно прижимал пальцами к комочкам табака в кальяне. Было ли это как бы наглядным иносказанием: я, мол, могу, не обжигаясь, голыми руками хватать огонь? Судя по косоглазому мандаринскому лицу с козлиной бородкой, он был глубоко сосредоточен на торжественной процедуре раскуривания кальяна и не одобрял всего, что может потревожить невозмутимую гармонию духа. Только дух определяет права действительности, а не наоборот. К чему стремиться что-то делать? Всякое действие само собой приходит к концу, одна лишь мысль мыслит вечно. Грикор не знает, что будет. Но он твердо намерен — в какие бы условия не поставила его жизнь, — не давать доступа в свой внутренний мир ничему случайному, несущественному, будь это даже жесточайшая жизненная перемена. И в подкрепление этого поистине философского идеала, которому он надеется служить до последнего вздоха, аптекарь привел турецкую поговорку, вполне уместную и в устах старого аги Рифаата Берекета:
!!! — Kismetdиn zyadи оlmaв — Все, что свершается, — то суждено.
Слова эти позволяли оставить в стороне мучительный насущный вопрос и завести разговор о тех возвышенных идеях, что давным-давно отстранены от чуждого им сострадания и холодны, как страницы книг, на которых запечатлена их божественная жизнь.
Глухим голосом аптекарь перечислял различные учения о предопределении, он вспомнил о взаимосвязи между христианством и исламом, о Григории Просветителе, о Халкидонском соборе, о преимуществе монофиситского учения перед католицизмом.[46] Аптекарь упивался самим звуком этих слов. Священник только диву давался, откуда такие глубокие познания в богословии у аптекаря. Вдобавок он услышал имена, даты и удивительные высказывания отцов церкви, о которых в годы учения в семинарии никогда не слыхал, а не слыхал потому лишь, что своим существованием они были всецело обязаны творческому дару Грикора.
«Проклятие!» Габриэл невежливо топнул ногой. Сейчас европеец в нем ненавидел всех этих лунатиков и краснобаев, которые без борьбы погружались в трясину смерти…
Пренебрежительно махнув рукой, он перебил Грикора:
— Господа, мне бы хотелось не медля изложить мысль, которая пришла мне в голову во время разговора с заптием Али Назифом. Ведь я еще и турецкий офицер, сражался на фронте, имею боевые отличия за участие в последней Балканской войне. Как бы вы отнеслись к тому, чтобы я надел свой мундир и отправился в Алеппо? Несколько лет назад я оказал небольшую услугу генералу Джемалю-паше…
Старик Алтуни прервал его почти злорадно:
— Джемаль-паша давно перенес свою штаб-квартиру в Иерусалим.
Но Багратяна не так легко было сбить:
— Неважно! Гораздо влиятельнее, чем Джемаль-паша, вали Алеппо Джелал-бей. Я с ним не знаком, но все мы знаем, что он по мере сил старается нам помочь. Если я приду к нему и напомню, что Муса-даг находится на краю света и хотя бы поэтому не имеет какого бы то ни было касательства к политике, он, может быть…
Габриэл не договорил и прислушался. Царило молчание. Только булькала вода в кальяне Грикора. Прошло немало времени, пока Тер-Айказун отложил в сторону свой чубук.
— Вали Джелал-бей, — он внимательно оглядел собеседников, — бесспорно, большой друг нашего народа. Он делал нам подчас добро. При его правлении можно было не опасаться самого худшего. Но, к сожалению, дружба с нами не пошла ему на пользу…
Тер-Айказун вынул из широкого рукава своей рясы сложенный газетный листок.
— Сегодня пятница. Это «Танин» — от вторника. Сообщение напечатано мелким шрифтом на незаметном месте. — Он прочел, держа газету на далеком расстоянии от глаз: — «Как нам сообщают из министерства внутренних дел, его превосходительство вали Алеппо, Джелал-бей, уволен бессрочно в отставку». Это все.
Глава пятая
БОЖЕСТВЕННАЯ ИНТЕРМЕДИЯ
Герои Гомера сражаются за Скейские ворота,[47] и каждый мнит, что от его оружия зависит исход боя — победа или поражение. Но битва героев лишь отражение той, которую с громкими кликами ведут над их головами боги, решая судьбы людей. Но и богам неведомо, что их спор — только отражение борьбы, исход которой давно предрешен в сердце всевышнего, ибо от него проистекает и покой и смута.
В ту самую минуту, когда доктор Иоганнес Лепсиус, подгоняя извозчика, подъезжает наконец к большому мосту, соединяющему зеленый Пера со Стамбулом, включается автоматическая сигнализация, звонит колокол, опускается шлагбаум, мост, задрожав, со стоном, будто живой, переламывается пополам и оба его металлических крыла медленно разворачиваются, впуская военный корабль во внутреннюю гавань Золотого Рога.
— Какой ужас! — громко говорит по-немецки Лепсиус.
Закрыв глаза, он откидывается на спинку потертого сиденья Пролетки. Но через секунду выскакивает, сует, не считая, извозчику деньги и бежит по лестнице вниз; поскользнувшись на апельсиновой корке и еле удержавшись на ногах, спешит к набережной, где ожидают пассажиров киики.[48] Выбора нет; у причала только два невозмутимых лодочника, дремлющие в своих кииках и, видимо, вовсе незаинтересованные в заработке.
Лепсиус прыгает в киик и с отчаянием указывает перевозчику на Стамбул. Осталось шесть минут до назначенного ему приема в сераскериате — военном министерстве. Если даже лодочник будет грести изо всех сил, пройдет не меньше десяти минут, пока они пересекут пролив.
На том берегу, прикидывает в уме Лепсиус, наверное, найдется какой-нибудь экипаж. Оттуда он минут за пять доберется до министерства. Если обстоятельства сложатся благоприятно (пятнадцать минут минус шесть), он опоздает на девять минут! Крайне неприятно, но, может, обойдется.
Конечно же, обстоятельства складываются неблагоприятно. Лодочник ведет свой киик как венецианский гондольер, и ни понуканием, ни уговорами нарушить его невозмутимое спокойствие нельзя. Лодка подпрыгивает на волнах и — ни с места.
— Что делать, эфенди, море входит в пролив, — объясняет обожженный ветрами турок: перед роком он бессилен.
Вдобавок под самым носом дорогу им пересекает рыболовный катер, они теряют еще две минуты. В каком-то забытьи — его еще и укачало — Лепсиус перебирает в памяти все, что было.
Ради этого одного часа свидания в военном министерстве он согласился на тяжелое путешествие, ехал из Потсдама в Константинополь, день за днем осаждал просьбами германского посла, и не только его, но и представителей всех нейтральных государств. Ради этого часа он разыскивал в разных домах немцев или американцев, прибывших из глубины страны, подробно расспрашивал их о ходе событий. Ради-этого часа он целыми днями сидел в бюро американского «Библейского общества», докучал всевозможным духовным сановникам, пробирался закоулками, всячески петляя, чтобы ускользнуть от турецких шпиков, в явочные квартиры армянских друзей. И все это только для того, чтобы подготовиться к сегодняшнему свиданию. И вот судьба сыграла с ним злую шутку: он опаздывает. Бесовщина какая-то! А сколько хлопотал об этом свидании капитан из германской военной миссии, такой обязательный! Трижды обещали и трижды отказывали. Оттоманский бог войны Энвер-паша не очень церемонится со столь заурядным врагом, как доктор Иоганнес Лепсиус.
Уже прошло десять минут. Энвер-паша прикажет ни в коем случае не принимать этого немецкого интригана, и дело проиграно. Ну и пусть! Мой народ тоже борется за свою жизнь. Над ним тоже занес копыта конь вороной с всадником, «имеющем меру в руке своей». В конце концов, что мне за дело до армян!
Иоганнес Лепсиус отвечает на эти лживые утешения коротким, сухим рыданием. Нет, мне есть дело до армян, они мне дороги, и если по всей строгости допросить сердце, оно ответит, что армяне, сколь это ни грешно и ни противоестественно, дороже мне, пожалуй, чем мой собственный народ.
Со времен Абдула Гамида, после резни 1896 года, после поездки по стране, с самого начала своей