были в высших сферах желанными, доверительными и прочными. После беглой проверки положения вещей руки Эдит оставили свободными, а она была достаточно дальновидна, чтобы уладить дела в свою собственную пользу и к соразмерной выгоде персонала, обеспечив торжественные почести трупу.
Нельзя не поставить ей в заслугу, что большую сумму, вчера еще полученную от хозяина, — он обыкновенно с небрежной щедростью отпускал экономке деньги на деловые расходы, — что эту неучтенную пока сумму она честно отложила про запас, даже запечатав ее в почтовом конверте, на котором изящными буковками написала «Господин Максль» и благоговейно нарисовала после имени крест. Она была достаточно бескорыстна, чтобы потратить эти деньги на похороны по высшему разряду. Однако именно в самом погребении и лежала основная причина всех затруднений.
Прежде всего — религиозный вопрос.
Господин Максль был иудейского происхождения. Она, Эдит, насладилась в свое время воспитанием монахинь-урсулинок и всегда признавала, что без этого строгого обучения, без блаженства искренней церковной веры ей никогда не довелось бы достичь столь многого — то есть в такие молодые годы стать экономкой одного из благороднейших домов Европы. Если ей ставили в упрек, что профессия, которой она служит, никак не совмещается с религиозным чувством, она рассказывала обычно историю одной исповеди. Молодой священник отпустил ей грехи в исповедальне со следующим утешением:
— Дитя мое, — таковы были его слова, — жизнь твоя в самом деле весьма грешна. Однако Господь по собственной воле наделяет людей их свойствами и занятиями. И твою профессию Он — как это ни непостижимо — всегда допускал. Тебе было бы лучше найти другое дело; если ж не можешь, — помни постоянно, что ты — дитя церкви. Тогда не впадешь в отчаяние. Обрати внимание на то, что пошлейшие непотребства людские всегда происходят лишь от отчаяния.
Фрейлейн Эдит не поменяла профессии и грешила дальше, но впредь фанатически предана была церкви.
Этим же фанатизмом объяснялась ее склонность к миссионерству. Кто другой мог стать ближайшим объектом ее усердия, если не господин Максль? И в самом деле, когда хозяин бок о бок с Эдит впервые насладился зрелищем мессы в церкви св. Галла, он словно переменился.
С тех пор каждое воскресенье он вместе с Эдит посещал утреннюю мессу, что никакого насилия над собой не означало, если учесть, как изматывающе и суматошно обычно шли дела именно в субботние ночи. Однако Эдит была способна и на большее: она помогла господину Макслю понять сущность Царицы Небесной и украсить его комнату изображениями святых. Лишь в одном, решающем пункте — в крещении — он оказывал сопротивление. Каждый день приходила Эдит поговорить с ним об этой последней необходимости, без которой невозможно спасение души. Однако господин Максль всегда отвечал на трогательные упреки миссионерки одной и той же сентенцией:
— Милым я был бы ребеночком!
Если Эдит надоедала ему просьбами, он блеял с плаксивым безразличием:
— Увы, что вам со мной делать?
И когда ревнительница веры огненно-красными красками рисовала затем все отвратительные метафизические последствия отказа от крещения, Максль обрывал разговор признанием:
— Готов служить тебе чем угодно, Эдит, но еврей останется евреем.
Нельзя все-таки умолчать и о том, что господин Максль еще задолго до появления Эдит составил документ с печатью, который называется «Объявление об отсутствии принадлежности к конфессии» и избавляет гражданина от религиозных обязанностей и от выполнения связанных с ними действий.
Сердечным желанием Эдит было добиться для хозяина дома христианского погребения со всеми соответствующими случаю обрядами. Поэтому она пошла к настоятелю церковной епархии св. Галла. Но какую бы добрую волю ни проявил святой отец относительно крещения, у него были связаны руки, а без свидетельства о крещении не могло быть и речи о церковных похоронах. Напротив, он обратил ее внимание на то, что проведение святой мессы о спасении души покойного ни с какими условиями не связано, и Эдит тотчас заказала даже три такие мессы. На прощание преподобный с улыбкой и весьма благосклонно дал также понять, что в столь гнусные времена появление священника в таком месте вызвало бы возмущение и злые насмешки вольнодумцев.
Зло или благо вынудило тогда Эдит искать иудейскую религиозную общину, в матрикулах которой записано было имя усопшего. Там ей сказали, что она может купить место для могилы в еврейской части Ольшанского кладбища. Однако нельзя и думать о церемониальных торжественных проводах. Мол, господин Штейн был отщепенцем, нарушил верность отеческому культу и вообще не являлся личностью, которая могла бы послужить украшением какой-либо религиозной или национальной общины. Если захотят провести похороны из морга центрального кладбища, то, вероятно, сие возможно, если милостиво закрыть на это глаза. Но ведь договаривающаяся сторона не думает всерьез, что раввин войдет в заведение на Гамсгассе?
Когда Эдит получала разрешение на могилу, она спросила служащего, не оставил ли господин Штейн сыновей, — следовало бы произнести по усопшему кадиш — молитву о поминовении души. Ей объяснили, однако, что над могилой никто не будет скорбеть, кроме нескольких существ женского пола. Тут старик неодобрительно взглянул на экономку поверх очков и иронически кивнул, будто хотел сказать: «Никаких сыновей! Это похоже на господина Штейна...»
Не требуя от заказчика выполнения каких-либо условий, уже после полудня фирма Франсуа Блюма личным обращением предложила произвести погребение дешево и наилучшим образом.
Каждый, кто вырос в описываемом городе, видел большую вывеску фирмы: «Франсуа Блюм. Entreprise des Pompes funebres»[15]. Более того, каждый вспомнит черно- серебристые витрины, которые названная фирма соорудила в самых оживленных уголках города. В этих витринах располагались в ряд, — обычно по обе стороны роскошного гроба, по величине определенно предназначенного для смертного сна древнего великана, — другие гробы, все меньше и меньше по размеру, вплоть до убогих ящичков для младенцев. Весь этот сверкающий ужас обвивало, точно пыльный реквизит небесного блаженства, черное полотно в эффектных складках и пальмовых ветках.
Обеспечение фирмы «Франсуа Блюм» включало богатый ассортимент memento mori[16] суетящемуся городу: ибо как только радостный взгляд насладится витриной, полной омаров, дичи, ананасов и икры, или разложенным женским бельем, драгоценностями, цветами и духовно соблазнительным обилием книг и нот, — вдруг пугается он застывшего взгляда черной, серебристой смерти, что похваляется засохшими пальмовыми ветками и взирает из своего зеркального окна. Ах, это не Танатос, малыш с опущенным факелом, не жница с косой, нет, это обывательская смерть, смерть больших городов, современная смерть, смерть без образа и смысла, забавная вещица, намешанная из серебряной краски, бумажных пальм, черного полотна, извести и тления.
Эта смерть всегда оставалась одним из немногих праздников, которые знала человеческая жизнь. Никто не сознавал этого лучше, чем дамы из заведения на Гамсгассе. Поэтому фрейлейн Эдит решилась, несмотря на значительные дополнительные расходы, заказать у фирмы Блюм установку гроба для торжественного прощания.
После первой ночи, полной трепета и страха, зная, что в доме, в их доме — труп, девушки уже наутро впали в скорбное и удрученное состояние духа.
Разумеется, заведение должно было после похорон до вечера оставаться закрытым. Уже эти неожиданные каникулы, связанные со всякими поручениями и отлучками, которые опрокидывали обычный распорядок дня, радовали как нечто новое, полное перемен. С этим соединилось возбужденное рвение, — кроить себе со всей поспешностью, хотя и со скудными средствами, необходимую траурную одежду. Кухня превратилась в мастерскую штопки и шитья, швейные машинки трещали, пол покрывали лоскутки ткани, плита и посуда робко ежились. Работы была прорва. Так как дамам жутко было заходить на верхние этажи, жизнь кипела только на первом.
Ночь отступилась от падших созданий, как отступает болезнь. Все эти дети рано встающих работяг, дочери крестьян, рабочих, мелких дельцов, служащих, кондукторов, приходящей прислуги с неистовой жадностью наслаждались запретной дневной жизнью. Временно освобожденные внезапной смертью, слонялись они, счастливые, по улицам и, одержимые жаждой движения, бездумно ездили из одного конца города в другой в трамвае.
Даже Людмилу, несмотря на ее актера, охватил общий пыл. Она шила, перелицовывала, примеряла, как