время на дневном воскресном представлении, Эдит дважды в неделю восседала в партере, и сесть рядом с нею — необыкновенная честь для счастливицы.
Людмила, собственно, при таком именно случае — давали «Пожирателя фиалок» — и увидела впервые Оскара. Никто не мог утверждать, что сей тощий, с впалыми щеками новичок в маленькой роли персидского офицера производил благоприятное впечатление. Она же, в прозорливости своей, влюбилась в невзрачного юношу.
Теперь она отделилась от стола протестующего артиллериста и вошла к фрейлейн Эдит. Экономка нежно обняла ее за талию:
— Оборванец снова не пришел?
Людмила сдержала слезы, от бранного словца тотчас защемило сердце. Эдит уговаривала:
— Болван! Ты еще с ним намучаешься. Что такое мужчина? Он вполне хорош только с купюрой в сто крон в штанах! А такая, как ты? Ты ведь ему пользы не принесешь! Стыдись!
— Что же мне делать, Эдит, если кто-нибудь захочет со мной пойти?
Эдит была ко всему готова. Ради Людмилы она, надсмотрщица, могла плотно закрыть глаза.
— Знаешь что, Мильчи? — прошептала она. — Я тебя прикрою. Пойди наверх и запрись.
Людмила, однако, затопала ногами:
— Иисус-Мария! Я не могу! Я наверху не выдержу...
Эдит успокаивала ее, но уже несколько рассеянно:
— Я все понимаю, я все это испытала, милая... Разве мне навредило? Посмотри на меня и плюнь на все это!
Тут экономка оборвала разговор. Пришли еще гости, и Большой Салон был полон. Из голубой гостиной тоже доносились звяканье и смех. Все-таки что-то не так. Фрейлейн Эдит пришла в негодование, и ее глубокий голос зазвучал угрожающе:
— Где же этот Нейедли?..
Но господин Нейедли появился в то же мгновение и уже любезно раскланивался с избранными гостями.
— Прошу у всех прощения! Я был приглашен на детский бал... Весьма затянулся... До сих пор!
Строгий взгляд экономки не давал себя обмануть. Рука Нейедли старательно и виновато шарила над полом:
— Такие маленькие детки, скажу я вам, госпожа Эдит, исключительно душевные детишки...
Старик уже спешил к фортепиано и забарабанил, дабы поднять всеобщее настроение, «Марш гладиаторов» Фучика[1].
III
Господин Нейедли, тапер, обладал четырьмя замечательными свойствами. Во-первых, он носил на голове «котика», — легкий паричок на макушке, — который в данном случае составлял цветовой контраст с волосами, обрамлявшими голову его владельца. «Котик» был каштановым, волосы же по краям — белоснежными. Можно ли, в конце концов, требовать от пособника ночных оргий, тапера, чтобы он на каждой стадии поседения обзаводился соответствующим набором искусственных волос?
Второе свойство сомнительнее. Оно касалось весьма сложного аромата, каковой окружал господина Нейедли и состоял из запахов жирной помады, анисового шнапса и старости.
Третьим его свойством было умение живо представлять себе разнообразнейшие несчастные случаи, которые могли произойти с его дочерью Розой. Трагизм этих несчастий возрастал соразмерно степени алкогольного опьянения господина Нейедли. Не было еще на белом свете настолько достойного жалости существа, как эта Роза, о которой проницательные знатоки душ утверждали, что она расцвела в действительности, а не являлась только сказочным вымыслом и порождением табачного дыма.
Существовала ли она вообще и кем бы ни была на самом деле, в устах своего отца сегодня она самым жалким образом умирала от чахотки, вчера выбрасывалась из окна, на следующей неделе должна была попасть в железнодорожную катастрофу и окончательно себя угробить. Всякий раз, однако, по щекам искренне и глубоко взволнованного рассказчика текли обильные слезы.
Важнейшей характерной чертой Нейедли было все же то, что восьмилетним ребенком он состоял в тогдашнем придворном штате императора Фердинанда Доброго[2] в Градчанах императорски-королевским титулярным вундеркиндом, как он сам обозначал свой необыкновенный ранг. Воспоминание о лучезарном прошлом часто и сильно возбуждало его.
Теперь и доктор Шерваль, который любил изображать посвященного и опекал чужаков, подошел к роялю и представил высокого, полного мрачного достоинства человека.
— Позвольте познакомить уважаемых господ. Наш великий виртуоз Нейедли! Господин президент Море...
— Без имен, если осмелюсь попросить!
Угрюмец страдальчески скривился, будто кто-то крепко наступил ему на ногу.
Шерваль попросил извинения:
— Забудьте это имя, Нейедли! Но не забывайте, что перед вами стоит президент Общества Спинозы и мастер Ордена «Сыновья Союза»...
Старик Нейедли подпрыгнул:
— Большая честь для меня, господин президент! Нижайше знаком уже с господином президентом! Имел удовольствие встретить вчера господина президента на поминках императорского советника Хабрды...
Море оборвал приветствие. Он не любил напоминаний о похоронных процессиях, связь коих с его жизненным поприщем желал бы утаить. Дабы называться более обтекаемо, господин президент Общества Спинозы вошел в анналы делового мира как «агент по надгробиям». Он посредничал между скорбящими близкими покойного, фирмой по возведению памятников и гражданской посмертной славой преставившегося. Вовсе не удивительно, что изобилие почетных должностей, с одной стороны, и деловое общение со смертью, с другой, были причиной степенной серьезности и пасторски длинного сюртука господина президента.
Казалось, в таком злачном месте он очутился впервые. Он медленно поводил неразвернутым платком по губам. Этим малоубедительным, но символическим жестом он явно хотел намекнуть, что такому человеку, как он, уместно в подобном окружении чуть-чуть скрывать известные всему городу черты лица.
Однако доктор Шерваль хотел предложить нечто вниманию президента и обратился к пианисту:
— Как там обстояло дело с императором Фердинандом Добрым, Нейедли, и с вашими концертами?
Старик опасливо пригнулся к клавиатуре:
— Мне кажется, вы, господа мои, хотите склонить меня к государственной измене и оскорблению Величества? Сплошь балмехомы сидят в Салоне.
Море сверкнул мрачным взглядом.
Нейедли поторопился добавить:
— Балмехомами — готов служить господину президенту — господа иудеи называют весь рядовой состав и служащих в войсковых частях.
Шерваль успокаивал:
— Во-первых, никто вас не услышит, а во-вторых, мало кому ведомо, кто такой император Фердинанд.
Нейедли обстоятельно разъяснял:
— Но это ведь — покойный дядя нашего императора. Его свергли в сорок восьмом году в Ольмюце. Вижу его как сегодня. Наверху в замке была его резиденция, и на роскошном животном — на сивом липиццанере[3], естественно, — он ежедневно прогуливался по Баумгартену или в парке с каналами.
Глубоким ораторским голосом президент Море спросил:
— А он действительно был добр?
При этих словах его торжественное лицо изобразило слащавую почтительность верноподданного, чьи