вертелось только вокруг Тебя: разношерстный балкон, элегантный партер, ложи с дамами в широких шляпах, пение Флорестана[104] о «воздаянии в лучших мирах», прекрасные голоса, нежно движущаяся фигура дирижера и прежде всего — струнные дифирамбы увертюры «Леонора», словно музыканты вдохновлены были твоим присутствием на импровизированный неземной туш.
Во сне я вижу Тебя в твоей обыденной жизни. Пыльная тряпка, которой Ты вытираешь мебель, звон ножей и вилок на столе, поучения отца, указания матери, насмешки сестер и братьев, рукоделие, короткий дневной сон, уроки языка, занятия на фортепиано — все, все это стремится к тому, чтобы каждому твоему мгновению придать явственно прекрасный облик.
И Ты веришь, что мироздание неотделимо от Тебя? Возможно, как раз сейчас тунгус убивает дичь, чтобы Ты за тысячу миль от него могла так неописуемо взмахнуть ресницами; возможно, в этот час в миллионном городе умирает от голода ребенок, только чтобы вздымалась в английском придыхании твоя грудь. На какой-то звезде справляют юбилей лишь для того, чтобы каблучки твои могли отбивать прихотливый ритм неведомой мелодии.
Ты думаешь, что мироздание от Тебя неотделимо? Природа смотрит на Тебя, как человек смотрит в зеркало, примеривая прекраснейшую из своих личин и пытаясь в черты ее вложить свойства, ценнейшие из всех.
Потому Ты все отражаешь, преображая. Девушка, будь довольна, что никогда не поймешь, как Ты была избрана. Ты прекрасна, потому что мир влюблен в Тебя.
Любимая (II)
Сегодня ночью, — я спал в амбаре вместе с другими солдатами-связистами, — сегодня ночью я увидел сон. Мне приснилось, что я был дома на побывке, — ах, нет, не дома. Я был в городе, что жил во мне уже много ночей, хорошо мне знакомом, единственном городе, возникшем в моих снах и мне неизвестном; его площади, широкие и узкие улицы, огромный парк и таинственный замок я мог бы описать, только закрыв глаза. Однако робость не давала мне днем рассматривать его в моей душе.
В этом сне, в этом городе, пока я спал на охапках соломы вместе с другими солдатами, явилась мне этой ночью моя давняя возлюбленная. Мне снилось, что отпуск мой заканчивается и мне нужно возвращаться на фронт. Однако терзало меня не расставание, а скорее бесцельная подвижность, сдерживаемое желание носиться по лестницам вверх и вниз, и в самом деле, я быстро бежал вверх по странно знакомой и знакомо-чужой лестнице. Я взобрался на обдуваемую ветром обсерваторию, где небесная роза пылала на неистовствующем солнце, и отнесло меня, как дуновение, на зарешеченную галерею, где сквозь прутья нежничала со мной листва дворовой липы. Затем я снова взлетел из проемов и дверей и парил над морским пляжем сквозь праздничный до-мажор торжественного карнавала (
Скоро я устал, или наступил вечер. Я разговаривал со многими людьми, мужчинами и женщинами, и втягивал тех, что были так беспредельно легки, в свой скользящий бег, пока они, печальные призраки, не выпадали из моих рук и не оставались на дороге. Потом они все забывали.
Вдруг я оказался посреди публики перед фасадом большого освещенного отеля. Все в нарядных платьях. Мы толпились перед входом. Однако я уже стоял в жалком гостиничном номере жалкого провинциального отеля. Я чувствовал, что на мне надет фрак, а за плечами висит тяжелый рюкзак с пристегнутым пледом, столовым набором и сложенной палаткой. Вокруг меня были люди, они теснили меня и ласково прижимали к стене. Напротив окна — разбитое стекло заклеено было бумагой, — стояла расправленная кровать. Вокруг этой кровати и на ней сидела другая группа людей, увлеченная легкой бессодержательной беседой, но и сговаривающаяся о чем-то. Среди этих незнакомых мне людей я увидел свою давнюю возлюбленную, фрейлейн Мари. Возлюбленную? О нет! Много больше! Фрейлейн Мари была призрачным видением моих отроческих лет, над которым не властно было ни слово, ни откровенное желание, ни приземленная мысль; видением, при явлении которого сгибались колени, пред возвышенным светом которого потрясенный взгляд опускался долу. После бесконечно долгого времени я вновь видел фрейлейн Мари, чье присутствие лишь для меня несло болезненное очарование и лишь меня лишало дара речи либо вызывало смущенный лепет рутинных фраз, от которого все пламя ада приливало к щекам. О невыносимое мучение, выраставшее из таких фраз, как, например «Хорошо вы сегодня провели время?»! О болезненное сосуществование в тогдашнем ужасном, ложном положении, полном тщеславия и самолюбия! Как только я увидел во сне фрейлейн Мари, — вновь охватило меня это несчастие, будто ладонью сжимавшее горло, эта немота; но я уже не восхищался ею, не находил ее красивой, я больше не любил ее. И все же! Как странно!
В этом сне осуществлялась тщеславная, навязанная учебниками истории детская мечта. Расставание с любимой, о это расставание! (
Я подошел к фрейлейн Мари, запинаясь, с таким привычным для меня страхом. Участливо окружившие меня люди пытались меня удержать. Но какая-то сила подталкивала меня. Другие группки вокруг той кровати тотчас враждебно насторожились. Я подошел к фрейлейн Мари и сказал, вероятно, сдавленным голосом: «Фрейлейн Мари, хорошо вы сегодня провели время?» Я не получил почти никакого ответа, или уловил только короткое «Спасибо». Фрейлейн Мари была одета в голубой, очень необычный халат, ее волосы были растрепаны, как в скрытно-таинственные утренние часы женщины, ее щеки были — от определенного домашнего ухода — циничного цвета всех обывательниц, у которых в таких красивых глазах и вокруг губ витает почти старушечья беззастенчивость мимо скользящего взгляда.
Я сразу угадал, что фрейлейн Мари меня ненавидела! Почему же она меня ненавидела? Разве я не любил ее всеми робкими силами своей бегством спасающейся души? Так сильно любил, что с илиадовскими (
И почему она меня ненавидела, болтая в моем присутствии с таким равнодушием?
Разве не было в ней доброго чувства ко мне за ту, впрочем, по-детски излившуюся нежность, с которой я хотел однажды ночью, втайне от нее, все-таки коснуться ее виска?
Нет, она сидела на этой неопрятной кровати, где спал до нее какой-нибудь коммивояжер или скототорговец, в голубом неглиже, обличавшем ее способность плохо обращаться со служанками; так сидела та, парящая когда-то над землей, в чью смертность плачущее от умиления сердце едва способно было поверить; так сидела она теперь здесь, божество неряшливости, со складкой у рта и спустившимся чулком, воплощенное безразличие саморазрушения уже несвежей, обиженной кокетки со всеми ее ужимками.
Она ненавидела меня, который из всех ее любовников меньше всего причинил ей страданий, который пришел теперь, чтобы с нею проститься.
Но моя совесть грезила вместе со мной. И я все лучше осознавал себя, и словно в ушах у меня прошелестела эта фраза: «Ты ведь ее покинул! Ты ведь ее покинул!» — «Но я никогда с нею и не был, — защищался я. — Я только фантазировал ночи напролет. На улице я всегда обходил ее сторонкой, я ничего ей не говорил, кроме глупых банальностей. Мог ли я оставить то, что никогда мне не принадлежало? Я ведь совсем не знал в те годы то, что она (
«Ты ее покинул», — прошуршало опять. И я понимал теперь, что она ненавидела меня ненавистью покинутой, и лишь потому надела это неприятное, отталкивающее голубое неглиже.
Я был до безумия смущен — ведь против пустоты мы беспомощнее, чем против ненависти, на которую не отвечаем. Моя любимая разговаривала со своими друзьями, не удостаивая меня взглядом, ни разу не