пытошную снасть и утопить в омуте, а вилланов за провинности наказывать лишь плетью али кнутом. Но, надо сказать, и не без причуд. Никому иному из сиятельных эрров в голову не придет, заехав в домишко бычьего пастуха, оставить свиту в ста шагах от ограды и выпивать с собственным вилланом.

Как, скажем, нынче.

Мнутся вдали графские ловчие с доезжачими, хмыкают втихомолку пажи да конюхи, а графу – без разницы. Смеется граф, самолично плещет огненное зелье в чаши.

– Пей, Тоббо, пей, не стесняйся! Ну! Велю тебе – пей!

Как ослушаться, ежели господин повелевает?

Со стуком сдвигаются чаши, огонек загорается в утробе.

– Ух ты! – скалит граф крупные зубы. – Хвалю, Тоббо! Славного быка растишь. Не поскуплюсь, будет тебе награда. Давай еще – за него, за рогатого! Велю!

Уже не огонек внутри, целый пожар гудит, и пот выступает на лбу.

– А что, Тоббо, – едва ль не приятельски щурит граф выпуклые, совсем бычьи очи, – ни о чем не жалеешь, а?

Некое время выжидает. Хоть и отмалчивается бычий пастух, отводит глаза, услыхав такой простецкий вопрос, но владыка графства Баэльского упрям; всякий раз задает его, распивая огнянку с вилланом, а случается такое не сказать, чтобы редко.

Похоже, очень важно графу получить ответ.

Но Тоббо молчит, уставившись в землю.

– Упрямый ты, Тоббо, – в графском голосе шелестит разочарование. – Упрямый и дурной. Ну и ладно. За жизнь, тобою спасенную, я с тобой в расчете. Ты мне, я тебе. А что я сулил, то в силе остается, учти. До турнира, и верно, обожди, а после… В общем, надумаешь, приходи в замок… – короткий смешок. – В ближнюю стражу, понятно, не возьму. Да и в дружину тоже погожу. Начнешь с золотаря. А там посмотрим по службе.

Сказал так, встал со скамьи, привычно, не касаясь стремян, взлетел в седло.

И ускакал, озорно гикая.

А свита – следом.

Тоббо же остался сидеть, как сидел, наслаждаясь нежным и теплым туманом, заполнившим голову, ни о чем не думая, ни о чем не вспоминая.

О чем вспоминать?

Великий мятеж закончился. Шквалом пронеслось багровое пламя, обуглило стены замков и, зашипев в крови, стихло – только искры еще какое-то время плясали над краем, порою вспыхивая то там то здесь малыми огоньками, тотчас угасающими под мечами закованных в броню всадников. Тихий покой вернулся в села; усмирилось вилланское буйство. Господа же, упившись местью, огляделись и простили уцелевших. Дозволили трудиться, возмещая утраченное. Однако же накрепко запретили аж до следующего Дня Четырех Светлых снимать с шестов головы тех, кому не повезло. Да еще, заботясь о пропитании вилланов, повесили на околицах деревень лишние рты – стариков, и калек, и прочих бесполезных дармоедов.

Вереницы слепцов, которым сохранили жизнь, бродят нынче по дорогам, цепляясь за одноглазых поводырей, и жирные черные птицы вопят над Империей.

Так что грех тебе пенять на Вечного, пастух Тоббо.

Удача-то, считай, дождем пролилась. Не повесили. Не ослепили. Не отсекли руку. А клейма… что клейма? – пустяк. Только в первые два-три дня, когда свербели, затвердевая, сизые струпья, было по- настоящему больно, а сейчас уже почти поджило. Привычным сделалось. А позора в клейменом лбу нет, коль скоро, почитай, у каждого выжившего мужика – те же метки…

Ну и нечего тужить. Не о чем. Жизнь, какая ни на есть, наладилась, заскрипела, покатилась, как повозка по наезженной колее. Жаль, правда, слепенького, он, бедняга, уж точно ни в чем повинен не был, но и то сказать: мог ли уцелеть увечный, если даже крепких работящих стариков по приказу из столицы вздернули высоко и коротко?

Никак не мог.

Вот и висит теперь слепенький на суку ободранного, быстро засыхающего дуба, краткое время побывшего Древом Справедливости, висит себе тихохонько, никому не мешая, рядом со столетним дедушкой Луло – и улыбается; долго еще будет висеть, щедро обмазанный смолой, чтоб не сорвался, когда совсем сгниет.

И дедушка тоже улыбается во весь рот.

А чтобы и вилланы не тосковали, решил граф Муллин, древний статут отменив, открыть корчму. Не сам, понятно, додумал, каффар столичный, что окрестные села на откуп взял, присоветовал. Правильно сделал, умно; не зря каффаров за ум хвалят.

Огнянка грусти враг. С поля придешь, а в корчме уж двери настежь. Чаши пенятся, дудки дудят, корчмарь-балагур всегда в долг поверит… гуляй, виллан! Веселись, гони прочь дурные мысли! А проспишься – снова в поле, а там и вечер, и снова в корчму…

Знает нынешний хозяин силу огнянки, но сам, говорят, пьет мало. С тех пор, как, перепив, напугал молодую графинюшку, блюдет меру. Да и спит до времени отдельно, чтоб не таила обид, чтобы, в возраст войдя, мужа крепче любила. Хотя и нынче, выходя на люди, жмется графинюшка к графу, ровно к отцу родному. А что глаза пусты и пузыри пускает, тоже не беда; знахарки говорят – помрачение не от роду, а со страху; деточкам, стало быть, мамкино безумие не перейдет.

Тонко ведет себя эрр, с понятием.

Природный господин, словно из тех, что при Старых Королях водились; кто не знает, тому и в голову не придет, что совсем недавно…

Тут языкатому кто-то из дружков локтем в бок ткнет: тссс, дурной, молчок!

И ойкнет болтун, и заткнется…

А чем еще корчма хорошо – новостями. Нет-нет да обронит путник: бродят-де там и тут недобитые ватаги, а еще говорят, что жив, мол, Багряный, ушел, вырвался; никак не мог он погибнуть, а там, в столице, на эшафот другого возвели, самозванца, стало быть; потому как все видели: почернели латы в огне, а ведь никак не могли почернеть, коли и вправду скованы самим Первым Светлым…

Вредные слухи, дурные.

Сплетников ловят, четвертуют, колесуют… ну, правда, в Баэле граф вешает без мучительств… да велика ли разница?

Вот ведь отчего подкатывается иной раз каффар-корчмаришка к бычьему пастуху: скажи-де людям все, как есть, ведь видел же сам, ну и скажи, а тебе от его светлости, глядишь, поблажка выйдет. Глупый каффар! Кабы знал он, о каких делах их графское сиятельство с бычьим пастухом беседы ведет, отстал бы небось…

Тоббо, однако, и тут отмалчивается.

И раньше-то был неразговорчив, а сейчас подавно слова не вытянешь. Потому и жив. Не то вряд ли бы из петли вынули. Благодарность благодарностью, а только есть такие дела, которых вроде бы и не было, и лучше о них вовсе забыть.

Вот про баб или насчет быков – иное дело.

…А чем еще хорош Муллин дан-Лалла Баэльский, так это тем, что не жаден. Вот и теперь, сам уехал, а баклажку оставил: не стесняйся, мол, Тоббо, пользуйся. И хотя, сказать по правде, была мысль приберечь графскую огнянку к случаю, но – не смог: первый блаженный хмель понемногу уходил, а на смену ему ползли мысли, да такие, что и думать больно, и не отогнать без огнянки, дарующей забвение…

Племяш, несмело приблизившись, спросил о чем-то.

Тоббо раздраженно мотнул головой.

Огнянка замутила разум, думать не хотелось, но все-таки думалось; не о бабах, не о быке, а о чем-то полузабытом, о чем и помнить не стоит, и забыть не выйдет, как ни старайся. И виделось: пламя над башнями, лазоревая накидка, вьющаяся на ветру, тень от падающего наискось шестопера, крики монахинь, намыленная петля, и вдруг, вопреки воле: замковый двор, заваленный телами в лазоревых накидках, а совсем близко – его сиятельство, привалившийся к поросшей лишайником стене…

Белое, уже почти неживое лицо.

И я, Тоббо, я, смирный виллан, медленно приближаюсь к их сиятельству, и беру его за бороду, и говорю

Вы читаете Доспехи бога
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату