не умеют пока еще делать эпирские мастера…
Что за люди? Неведомо.
Да только после их ухода прибрежные поселки не стали спешить с отправкой в Додону установленной обычаем дани. Будучи призваны пред очи царя, старейшины хаонов клялись, что обозы вот-вот будут собраны, и овцы отсчитаны, и царю-отцу нет нужды гневаться. И была в этих клятвах и уверениях некая трудно уловимая ложь, но быстроглазых хаонских старцев нелегко уличить в неискренности: слишком давно общались они и торговали с приморскими греками и ловко выучились у них не только презренному искусству накопительства, но и трижды более противному для каждого свободного сына гор умению сплетать одно с другим фальшивые словеса…
Что уж там, всякому ведомо: хаоны – нехороший народ. Ничем не лучше паравеев. Не зря говорят бывалые люди: два языка в хаонской пасти – один медовый, второй смоляной!
На что же, однако, надеялись лукавые хаонские старики?
Уж не на войну ли?..
Эпиру не нужна война.
Старший брат, Александр, тот, в чью честь сестренка Мирто назвала сынка, которого эти глупые македонцы отчего-то прозвали Божественным, думал иначе. Он убедил старейшин не противиться, собрал молодых воинов и ушел искать счастье куда-то за море. И, говорят, прославил себя и напугал многих доблестью эпирского копья – но он так и не вернулся в Додону. И мало кто из юношей, ушедших с ним, возвратился, пожалуй, один из каждой тройки; стоит ли слава и даже невиданная добыча стольких пустых мест у родовых очагов и слез девушек, которым так и не досталось мужей?
Эакид не уверен в этом. Как не уверен и в том, что сестренкин сынишка действительно вышел в боги. Достойные доверия люди, правда, ответственно утверждают, что его племянник Александр, рожденный Митро от македонца Филиппа, покорил множество земель там, откуда приходит солнце. Ну и что? Он, Эакид Молосский, тоже прославил себя навеки, дважды разгромив паравеев, и даже обложил данью восемь селений за Перребскими перевалами, но от этого, судя по всему, ничуть не приблизился к чертогам Олимпа…
Трудные мысли. Назойливые. Докучливые.
И еще одно тревожит: скоро уже конец ущельям. Впереди долины Фессалии. Там, если верить письму, ждет соединения с молосской пехотой этот, как его?.. Полисперхонт (ну и имечко, однако), который вроде бы хочет вызволить сестру из беды. Хорошо, если так. А ежели что изменилось? Письмо-то уже не вчерашнее, может статься, никто и не ждет уже на выходе из предгорий. Что тогда? Пидна далека. И как еще встретят горцев обитатели равнинных земель, богатых конницей и закованной в металл пехотой? Конечно, их, изнеженных, никто не станет упрашивать: три тысячи настоящих бойцов, тем более – молосских бойцов, это не пять, даже не восемь тысяч долинного сброда. Но все же – три тысячи, всего только три. А металл есть металл. Брат Александр некогда увел с собою в Италию почти десять тысяч отборных юношей. И непохоже, чтобы это ему помогло…
Беспокойно на душе у царя, ибо он, и никто иной, отвечает перед богами очага и материнскими глазами за доверенные ему жизни сородичей.
И все же. Сестре нужна помощь. Значит, должно идти, и нет разницы: ждет ли там, в предгорьях, этот самый вождь с непроизносимым именем или нет. Лучше гибель, чем вечный позор, ожидающий бросившего родную кровь в беде. Таков закон гор, и это правильный, благородный закон!
Все темнее вокруг. Теснятся, толпятся, виснут на всклокоченных космах накидок и бурок липкие смолистые тени, нагоняющие тоску на сердце.
– Зажечь факелы! – отрывисто приказал базилевс. – И подтянуться…
Спустя несколько мгновений мглистые сумерки расцвели красно-желтыми лепестками огня, и волглый снег под кожаными башмаками заскрипел веселее.
Какое-то время тропа плавно снижалась, затем рванула вверх, затем снова пошла вниз – и вдруг резко свернула, сделалась гораздо шире, и пред глазами рывком распахнулось свободное от скалистых нагромождений пространство, и неожиданно, как река в море, дорога влилась в неоглядный, густо затканный паутиной предвечерней тени простор бескрайних фессалийских равнин.
Ширь и пустота, куда ни кинь взгляд. Молоссы робко топчутся на месте, подавленные изобилием ровного и ничем не ограниченного пространства. Большинство из них, даже бывалые, добредавшие до самого побережья, никогда не видали ничего подобного. Удивительное зрелище: вечер необъятной равнины, осиянной совсем еще слабыми проблесками лунного света, истекающего с небес сквозь рваные прорехи в низко нависших тучах. Запад доцветает темным багрянцем. А на востоке, вроде не так уж и далеко отсюда, в совсем уже смоляной толще накатывающейся ночи, нечто шуршит и пристукивает, и ворочается, и сопит, словно огромный зверь просыпается в своей берлоге.
Псы негромко рычат, извещая хозяев о необходимости удвоить внимание.
– Стоять! – приказывает Эакид, вслушиваясь во тьму.
И не отшатывается, когда рядом вырастает, словно из-под земли, человек. И еще один. И еще. И кто-то урчащий, перекрученный, с головой укутанный в покрывало из тонкого войлока. Тихое змеиное шипение успокаивает зарычавших было погромче волкодавов. Приподнимаются склоненные было копья идущих в первом ряду.
Это – свои. Вернулись разведчики, уходившие вперед.
И, похоже, вернулись не пустыми.
– Государь! – слышен простуженный шепот. – Дальше пути нет…
В трех тысячах глоток замирает дыхание, и шесть тысяч глаз ожидающе прищуриваются.
– Почему? – спрашивает царь.
– Македонцы. Конные и пешие. Много. Остальное, мой господин, пусть скажет он…
С головы связанного срывают башлык. Он шумно втягивает чистый воздух и, кажется, собирается завопить, но холодное лезвие горского кинжала, нежно и плотно коснувшись шеи, не позволяет ему поступить столь неразумно. А спустя миг глаза пленника, свыкшись с полумраком, различают волчьи шапки с выпущенными хвостами, укрывающие головы пленителей, и становятся белыми и круглыми.
Он больше не хочет шуметь! Нет-нет! Он будет тих, как сытая мышка. Он понимает, в чьи руки попал. И, конечно же, готов говорить. Тихо. Подробно. Не скрывая ничего. Тогда его, возможно, и даже наверняка, убьют без всяких мучений. Или даже – в это, конечно, нелегко поверить, но хочется! – оставят в живых. Молоссы, спору нет, дикари, и у них свои обычаи. Но все же они – не фракийские дикари, считающие пощаду слабостью. И не татуированные иллирийские душегубы. Они полагают себя родней эллинам, даже более близкой, чем македонцы. Сами эллины, правда, думают иначе, но только те, что живут в безопасном отдалении от эпирских гор. Ближние же соседи предпочитают не спорить. Тем более что молосская речь и впрямь сродни греческой, пусть и не нынешней, а звучавшей много веков назад…
И пленник говорит, не дожидаясь вопросов.
Тихо, внятно, толково, со всеми необходимыми пояснениями.
Он знает не так уж много, но и совсем не мало, этот десятник из отряда легкой пехоты, специально для этого похода набранной Кассандром, наместником Македонии, из северных горных фракийцев, умеющих ходить по заснеженным тропам. Он излагает доходчиво и бойко, а затем краткими словами исчерпывающе отвечает на немногие вопросы, имеющиеся у царя. И поэтому Эакид, выслушав пленника, приходит к выводу, что македонец заработал жизнь. Да, вполне заслужил! – подтверждают близкие. А воины одобрительно кивают, и понятливые псы, тоже согласные с царским решением, виляют кудлатыми хвостами. Что делать с ним, живым? Решим позже. Пока что, во всяком случае, отпускать не стоит. Пускай побудет здесь, на глазах…
– Стеречь! – тихо говорит базилевс молоссов, спуская с поводка Снежка, и отворачивается, уже не тратя времени на думы о пленнике. Никуда не денется македонец. Пес проследит.
Эакид сбрасывает с плеч верхнюю накидку, расстилает ее на снегу и, поджав колено, опускается на овчину, кивком подзывая доверенных. Следует думать. Думать всем вместе. Четыре умные головы вчетверо лучше одной. Даже если эта одна – царская…
Итак: все кончено.
Никто не ждет молосскую пехоту в предгорьях. Полисперхонт не устоял. Он разбит и отступил неведомо куда.