ушедшего, из всех, так или иначе причастных к дому македонских Аргеадов, в Вавилоне находился только припадочный Арридей, добродушный и слюнявый придурок, сводный брат Божественного, рожденный от хромого Филиппа случайной возлюбленной, фракийской танцовщицей.
Насмешкой было бы отдавать наследие Царя Царей в эти вялые, неспособные удержать поводья руки…
Стратеги, сидящие во дворце, словно в осаде, хмурились и помалкивали, стараясь не встречаться взглядами; все понимали, что уступки черни достигли уже предела, и самой ничтожной капельки довольно, чтобы уверовавший в свою непобедимость охлос кинулся на приступ.
Лохаги* этерии* требовали принять меры, головами ручаясь за то, что конница сумеет усмирить зарвавшуюся не по чину пехтуру. И это, как понимали все, было правдой. Но никто не смел взять на себя ответственность и скрепить личной печатью такой приказ, означающий открытую схватку между македонцами в самом сердце покоренной, но все еще огрызающейся, готовой в любой миг взбунтоваться Азии.
К тому же никто не мог ручаться наверняка, что этерия, пусть и десятикратно прославленная в битвах, одолеет в уличных боях закаленную в тех же сражениях пехоту. Возможно всякое. И если Олимпийцы позволят охлосу победить, простое колесование под одобрительные вопли ликующих охломонов будет наиболее легким и немучительным исходом для подписавшего и скрепившего личной печатью такой приказ – это понимали все.
Ни один из стратегов Божественного не заслуживал упрека в малодушии. Но в тот день все они были бледны от ужаса, не скрывая его и нисколько не стыдясь.
Боялся и Пердикка.
Ему, хранителю царской печати, было страшно, может быть, даже страшнее, чем прочим, но именно он в мертвой, густой, как сметана, тишине встал, приказал Эвмену немедля набросать текст, дважды перечитал и молча, явственно ощущая тяжесть скрестившихся на спине взглядов, приложил к серо-желтому папирусу перстень-печатку со змеей, обвившей рукоять кривого кинжала, древним знаком своего рода.
А затем, не советуясь ни с кем, поставил под приказом оттиск еще одной печати, той, которую, не снимая ни на миг, носил на шее.
Он знал, на что шел.
Но знал и другое: чернь смертельно опасна, пока перед ней лебезят, умиротворяя и заискивая. Увидев же против себя подлинную, не стесняющуюся в средствах силу, она, как правило, уползает в нору, трусливо поджав хвост.
И не ошибся.
До резни дело не дошло.
Выстояв несколько часов на гигантской дворцовой площади лицом к лицу с сияющей на солнце стеной этерии, пехота, чертыхаясь, вернулась в лагеря. Военный совет пополнился несколькими представителями охлоса, потными горлопанами, быстрехонько смекнувшими, впрочем, с кем выгоднее иметь дело. Зачинщики беспорядков были в течение трех дней вычислены поименно людьми Эвмена и один за другим сгинули – кто во тьме окраинных переулков, кто в зарослях камыша, заболотивших берега Тигра вниз по течению от Вавилона…
А он, Пердикка, сын Оронта, на следующем же заседании Совета был избран Верховным Правителем державы.
Единогласно.
– Если же я в чем-то нарушил волю твою, Царь Царей и Бог мой Александр, дай мне знамение ныне и наставь, как исправить оплошность…
В зыбком сиреневом мареве курений, колеблющих полумрак шатра, мраморный Царь Царей и Бог едва заметно кивнул головой.
Нет, ему не за что гневаться на своего верного Пердикку, напротив, он доволен…
Благодарно, но без всякого удивления – чему тут, в самом деле, удивляться? – Пердикка, с трудом согнув спину, коснулся лбом циновки перед алтарем.
Разве стало легче после усмирения черни?
Разогнав баранов, ему пришлось столкнуться с псами.
Он ясно видел, знал и понимал,
Его слушали, но не слышали.
Он говорил о власти, воле которой подчинилась половина Ойкумены, о Царе Царей, наблюдающем за ними с вершин Олимпа, о величайшей державе, сохранить которую – их долг перед потомками и Историей.
А они молчали. И в прищуренных глазах большинства прочитывался только один вопрос: кому какая сатрапия достанется в управление, и желательно – с правом наследования?
Они хотели золота и земель, и еще раз золота, и опять земель, очень много земель и очень много золота, и почета, и коленопреклоненных толп; «За что мы боролись?» – было написано на их лицах, и подчас Пердикке хотелось блевать от омерзения прямо на хамаданские ковры, потому что сам он боролся совсем за другое. С того дня, когда узнал он от царевича Александра правду о его рождении и поверил ему раз и навсегда, ибо любого, посмевшего лгать о таком, Диос-Зевс немедленно испепеляет яростной молнией, а в миг признания Александра небо оставалось чистым и благостным, и лишь в отдалении что-то негромко рокотало, словно Отец Богов одобрял своего сына, открывшегося Пердикке.
Скорее всего так оно и было…
…Что ж! Отказать им в дележе земель означало спровоцировать мятеж, много страшнейший, чем бессмысленный и беспощадный бунт черни. Он и не стал отказывать, тем паче что далеко еще не все покоренные сатрапии были замирены и нуждались в управлении и надзоре, а каждый из стратегов, при всей их алчности и приземленности, имел опыт военный и государственный, и не приходилось желать лучших наместников для азиатских стран.
После десятидневного крика, доходившего до драк, после позорных хватаний друг друга за грудки, перечисления заслуг, взывания ко всем богам, оговоров, интриг и угроз сатрапии были распределены более-менее справедливо, и никто не остался недовольным, во всяком случае, никто не заявил об этом во всеуслышание.
Но сам Пердикка отказался участвовать в дележе.
Почти никто не обратил на это внимания, разве что некоторые удивленно поохали, и лишь в мерцающем оке одноглазого Антигона мелькнуло нечто, похожее на понимание…
Псам бросили кость, и псы унялись.
К сожалению, кроме псов, были и волки.
Немного. Пятеро. Может быть, шестеро. Но именно они определяли, за кем пойдет войско; одно их слово способно было вновь вывести из лагерей пехоту, и даже среди этерии не каждый решился бы выступить против них.
Эти не рвали друг у дружки сатрапии, наоборот, с не меньшим презрением, чем Пердикка, наблюдали за творящимся на Совете. А затем кем-то из них было вновь названо имя дурачка Арридея…
Они откровенно ухмылялись, упоминая о нем, «законном Аргеаде, наследнике македонских базилевсов*«, даже не скрывая, что убогий интересен им меньше всего. Но они каждым словом своим отрицали и оплевывали то, ради чего жил, боролся и побеждал Божественный.
Македония – превыше всего! – такова была их вера, и поколебать эту веру было невозможно, разве что убить вместе с проповедниками. Вся бескрайняя Ойкумена, пройденная и подчиненная Божественным, рассматривалась ими всего лишь как добыча, как гигантская кормушка, населенная нелюдями, достойными лишь презрения и подлежащими грабежу. Старые бредни эллинов: варвары нуждаются в плети, но греки – равны между собой. И царь македонский был для них царем древнего закона, первым среди равных, подчиненным совету вождей, и войсковому сходу, и народному собранию. Им не нужен был Бог на престоле, и на этом они стояли твердо.
И ему пришлось уступить.
На белесую голову сорокалетнего Арридея, названного, словно в насмешку, Филиппом, была напялена