Под сердце. Снова в печень. В шею.
«Удачи тебе, сынок!..»
Опять – в печень.
«Береги себя, родной!.. И помни меня…»
Не было боли. Совсем не было. Просто-напросто стало светло и пусто вокруг, и пальцы недоуменно скользнули по никчемной палке, которую миг тому сжимали крепко и трепетно.
– Ну что, пойдем? – спросил Эвмен, дружески усмехаясь, и Антигон отчего-то вовсе не удивился явлению давным-давно истлевшего в земле кардианца.
Только спросил, слегка морщась от невыносимой вони торопливо приближающихся азиатов:
– Ты?!
И услышал нетерпеливое:
– Я, я, кто же еще?! Протри глаза!
Глаза… глаза… глаза… – отозвалось это.
Двумя живыми глазами смотрел на мир Антигон, и рука, неверяще ощупавшая лицо, была на удивление чистой, лишенной привычной стариковской желтизны. Впрочем, и буйные кудри Эвмена совсем не серебрились… Как тогда, в Вавилоне…
– Пойдем! – повторил кардианец, уже настойчивее, и чуть подвинулся, уступая дорогу бегущим к валяющемуся на земле стягу азиатам. – Пойдем!
Тон был повелителен. Давно уже никто так не говорил с Монофталмом. Но гнева не было.
– Да, – кивнул Антигон. И с жалкой улыбкой выдавил: – А… Деметрий?
Суровое лицо грека немного, совсем немного смягчилось.
– Его ждать не будем. Потом, позже…
Помолчал. Повторил многозначительно:
– Позже!
И отрывисто приказал:
– Пойдем.
Эвмен не пояснил:
–
Кардианец пожал плечами.
– На тебя? Разумеется, нет. Ты сделал все, что мог. Коряво, правда, но
– Да… Да… Конечно!
Антигон глубоко вздохнул, словно набираясь решимости перед прыжком в ледяной омут, и удивился невыразимо пряной и пьянящей свежести воздуха, не пахнущего ни потом, ни застывающей кровью.
Так дышалось разве что в юности, на высокогорных лугах Македонии…
И новенькие, необмятые еще кожаные латы ликующе скрипнули на мускулистой груди.
Дешевые латы, немудрящие, плохонькие.
Но может ли позволить себе нечто лучшее, хотя бы – с медными бляшками, простой воин, один из многих сотен всадников этерии Филиппа, царя Македонии, страны небогатой и вынужденно некичливой?!
Даль звала, и надо было идти.
Но было на душе неуютно и, пожалуй, даже немного жутковато…
– Руку, брат!
Умница Эвмен без вопросов понял, как сложно старому приятелю решиться на первый шаг…
Ладонь легла в ладонь.
И два молодых воина, один – чуть впереди, второй – поначалу несколько отставая, пошли прочь с ипсийской долины. Не уступая дорогу победителям, пробегающим сквозь них и на мгновение замирающим, ошарашенно крутя головой… Медленно растворяясь в осторожно подползающей дымке робко напоминающего о себе заката…
Не оглядываясь ни на рассыпающуюся под ногами варваров бронзовую чешую последних синтагм, ни на галдящую, с каждым мгновением увеличивающуюся свору азиатских стрелков, самозабвенно рвущих драгоценные доспехи с громадного седогривого мертвеца, подмявшего под себя прославленный на все четыре стороны Ойкумены пурпурно-черный с золотом штандарт царя македонцев Антигона, при жизни презиравшего льстецов и потому никогда не каравшего тех, кто, блюдя истину, осмеливался прилюдно называть его Одноглазым…
…Розовое марево полыхало на западе, подкрашивая степь румянцем, и сизые тени неторопливо тянулись к востоку, но день никак не желал отступать, и сумеречные гонцы медлили, потому что непозволительное упрямство дня совпадало с желанием Селевка, а воля базилевса Азии отныне была неоспорима в Ойкумене. В конце концов, шахиншахи Арьян-Ваэджа сродни Ормузду, сияющему в синеве, и даже темноликая Нюкта, владычица ночи, сто раз подумает, прежде чем спорить с родным братом своего отца, грозного Диоса-Зевса…
Селевк смотрел в спокойное лицо Антигона.
В мертвое лицо Антигона, который, наконец, мертв и лежит, раскинув руки, в траве, у его, Селевка, ног, тихий, безответный и никому отныне не опасный.
Об этом мечталось годами.
Это видение подкрашивало в ликующий пурпур сны.
Но радости не было.
Более семидесяти тысяч воинов пришло в долину Ипса под стягом Одноглазого, и вот они лежат, коченея и взбухая, в истоптанной степи, шестеро из каждой семерки пришедших, и слишком часто попадаются среди опознанных знакомые лица.
Оскаленные. Посеченные. Изуродованные.
Родные.
Македонские.
Точно сочтут павших завтра, но уже сейчас ясно, что Ипс стал могилой тех, кто некогда прошагал от Геллеспонта до Инда, и вот вместе с ними стынет, покрываясь трупными пятнами, молодость Селевка, и зрелость его…
И остается одна только старость, словно в насмешку украшенная сиянием тиары шахиншахов Арьян- Ваэджа, того самого, ограбить который мечтала некогда этерия хромого Филиппа.
Боги! Все они тут, никого не миновала ухмылка Ананке!
Арриба. Калликратид. Амилькар.
Лежат в ряд, плечом к плечу, найденные, принесенные сюда, заботливо укрытые новенькими военными плащами. Их, конечно, обобрали те, кто обнаружил тела, но даже у фракийских варваров не поднялась рука осквернять останки павших героев, ровесников и соратников Божественного.
Ого! Исраэль…
Выходит, на сей раз не повезло и тебе, Железный Вар?!
Как же тошно на душе, как тошно, что впору позавидовать Антигону, для которого все уже в прошлом…
Лежат герои, тихо и благостно, словно прикорнув ненадолго, и если бы не жуткие раны – колотые, резаные, рубленые, рваные, – Селевк, возможно, не выдержал бы и попытался их разбудить, чтобы присесть к столам и по старинке выпить за нежданную встречу…
Увы.
Не встанут.
Что ж, возможно, это лучший исход для тех, кто жил и умер, полагая себя непобедимыми!..
Золотая колесница шахов Персиды и Сузианы высилась несколько в стороне, пережидая прощание македонца с македонцами, и круторогие быки, равнодушно омахиваясь хвостами, тупо жевали кислую от крови траву.
А вокруг, куда ни глянь, простиралось пространство невиданного доселе – куда там Гавгамелам! – побоища, и закат, еще не смело, но все более и более настойчиво, напоминал о себе, и по испятнанному