тетки, ночью собаки выли, — подсказал чей-то насмешливый голос. — Не зря вчера тучи встречь ветра шли, миру конец.

— Православные, что с нами будет?

— Не выдадим, матушка, утрем твои слезыньки пречистые…

К стражу, деревенскому парню, тянулись сведенные высохшие руки… Тот пятился и, спиной загораживая печать, тоскливо поглядывал в сторону города на дорогу и бормотал:

— Не наваливайся, старухи, не тревожь казенну печать… Приедет комиссар, комиссар отопрет, тогда и молитесь сколько влезет… Не наваливайтесь Христа ради, мое дело подневольное…

— Заперли, нечестивцы, плачет-рыдает мати казанская…

— Плачет непорочная…

— Плачет…

И точно, все как будто услыхали приглушенные вздохи и всхлипывания… У стража полезли глаза на лоб, кто-то сорвал с него шапку, костлявые руки схватили его за русы кудри и пригнули долу, где под дверью зияла щель.

— Слушай, окаянный, слушай, пес…

Помучневший от страха парень послушал и, вскочив, заорал:

— Плачет…

Вой занялся сразу и, как огонь посуху, хватил из края в край по всей площади:

— Плачет заступница…

— Погубители веры Христовой…

— За мной, мироносицы! — басом скомандовала бабка Яжея и, взмахнув клюкой, ринулась на паперть.

Сорвали печать, но в церковь замок не пускал — как ржавая серьга, висел на двери пудовый замок. Кто подзуживал в набат ударить, а кто призывал идти в город на выручку попа. Покричали-покричали и бурно потекли по дороге в город, запрудили все улицы и переулки, упиравшиеся в занятый чекой особняк.

Попа пришлось выпустить. Отощавший и переболевший всеми смертными страхами, он умывался слезами радости, торопливо жал руки и без разбору, ровно в светлое Христово воскресенье, со всеми целовался. Толпа, рыча, расходилась, дело кончилось несколькими выбитыми окнами. Павел долго толкался среди слобожан, глядел, слушал, потом вышел в тихий переулок, где его чуть не сшибла лошадь.

— Гэ-эп!

Обдав горячим лошадиным храпом и ветром, в зеленых исполкомовских санках промчался Капустин, но, увидя Павла, круто осадил ёкавшего селезенкой игреневого жеребчика и крикнул:

— Гребенщиков, я к тебе.

— Поедем.

— Садись, — отстегнул Капустин полость и подвинулся. — С утра тебя ищу. Где пропадал?

Поехали шагом.

Павел начал было рассказывать про слободку. Капустин перебил его:

— А про депо слыхал?

— Нет. А что?

— Забастовка, — сказал Капустин, полуобернув к нему захватанное ветром кирпичного цвета лицо. — Чуешь, чем это для нас пахнет?

— Ты оттуда?

— Да.

— Что там стряслось?

— Дело простое. Пайка второй месяц не выдаем, опять же и хлеба они по утрам получали по фунту, а теперь и хлеба неделю не видят. Нынче утром при раздаче работы хлеба просили, хлеба нет… Секретарь ячейки вызвал меня, а я… я не свят дух. Первым бросил работу текущий ремонт, сняли средний, сейчас все цеха стоят. Не двинулись бы текстилей снимать, кожевников…

— Митингуют?

— О-о, поливают почем зря, мне и говорить не дали, думал, побьют… Там такое творится — дым столбом.

— Забастовку надо немедленно и во что бы то ни стало сорвать, — сказал Павел. — Ты, Иван Павлович, забеги, потряси Лосева, должен он, стерва, хлеба выдать, а я поеду туда… Идет?

— Идет, — согласился Капустин, выпрыгивая из санок. — Крой, Пашка, как-нибудь надо выкарабкиваться.

— А что слышно из волостей?

— В Хомутове бунтуют дезертиры, подробностей пока не знаю… Послан туда наш отряд — день, два — и, думаю, все будет спокойно… Писал мне Ванякин, там какая-то волынка…

Павел уже не слушал и, урезав жеребчика кнутом, ускакал.

…Кабинет продкомиссара был оклеен картами, диаграммами и схемами; подоконники заставлены стеклянными трубочками с образцами хлебных злаков. Из-за вороха наваленных на стол бумаг торчала расчесанная на косой пробор голова продкомиссара Лосева. Из прозеленевшего солдатского котелка оловянной ложкой он черпал полбенную кашу и с чувством собственного достоинства разъяснял:

— К сожалению, уважаемый Иван Павлович, ничего не могу поделать… Нет плановых нарядов от губпродкома, специальных фондов не имею, в циркулярном письме наркомпрода от второго сего февраля прямо говорится…

Капустин хмуро поглядывал на него, жестким ногтем царапал лаковую крышку стола и, не слушая, доказывал, что не годится ждать каких-то плановых нарядов и жалеть двадцати мешков муки, когда забастовка грозит убить город, оторвав его от всех, и больших и малых, центров.

— К сожалению, я вынужден придерживаться инструкций высших инстанций, перед которыми и отвечаю за свои действия… Пайки основные и добавочные выдаются исключительно по плановым нарядам… Из фонда наркомпрода не могу выдать ни золотника.

Капустин вскочил и бросил кулак на стол:

— Тогда я тебе приказываю выдать!

— Прошу покорно не орать… — поперхнулся непрожеванной кашой и отставил котелок. — Мне надоели ваши генеральские замашки… Не испугался… Я совершенно самостоятелен в своих действиях… Я работаю по директивам центра. Я… — сорвался на визг, — прошу оставить меня в покое! Убирайтесь ко всем чертям! Вон отсюда! Вон!..

Капустин ухватил юного продкомиссара за жабры и поволок его на телеграф к прямому проводу.

…В сборочном, когда вошел Павел, митинг уже кончался. Яруса калеченного железа, рамы на скатах и паровозы были густо обвешаны людями. Малый свет еле прорывался сквозь закопченную стеклянную крышу, в полумраке смутно плавились масляные пятна лиц.

Председатель митинга, инструментальщик Дерюгин, с тендера выкрикивал резолюцию. Его, казалось, никто не слушал, каждый орал свое, но за резолюцию голосовали все до одного: забастовку было решено продолжать.

Павел взобрался на тендер и плечом отодвинул председателя:

— Товарищи…

Он частенько хаживал к железнодорожникам в клуб на собрания и спектакли, его знали, многие как будто и уважали; случалось, с ним советовались, но сейчас сразу опрокинули бурей свистков и рева:

— Долой!

— Проухали революцию!

— Вишь, моду взяли?..

— До хорошего дожили…

— Ни штанов, ни рубах!

— Коммуна… Любо дуракам.

— Два месяца бородку притачивают.

— Доло-о-ой…

Гул голосов метался под стеклянной крышей.

Павел дрожал от возбуждения и, выкинув руку вперед, стал ждать, пока утихнет, чтобы начать говорить, но гул рос горбом, кто-то из озорства начал колотить болтом в буферную тарелку, кто-то в паровозной будке дал продолжительный свисток, и Дерюгин махнул масленой кепкой.

— Расходи-и-ись…

Хлынули к выходу.

В дверях, на свету, Павел увидал кое-кого из знакомых. К нему протискался рессорщик, старик Бабаев, поздоровался за руку и, немного гундося, насмешливо спросил:

— Не пляшет?

— Ни хрена.

— Знамо, говорить нечего, так и «да» хорошо.

— Давайте, — сказал Павел, повернув к старику налитое сердитой кровью лицо, — давайте побросаем работу, разбредемся по лесам соловьев слушать или пойдем на речку и станем из проруби рыбу хвостами ловить, как волк ловил…

— Нам вашей рыбы не надо, — зло засмеялся Бабаев. — Где уж нам рыбу есть, когда ухой давимся.

— Нашей не надо? А где же ваша?

— Наша уплыла… Вам лучше знать, в чей карман она умырнула… Два месяца по губам мажете, а чтоб рабочего человека голодом морить, такого декрета читать не доводилось… Умирать мы не согласны…

— Чепуху городишь, Бабай…

Сцепились спорить, потом ругаться. Увлекая за собой заинтересованных слушателей, они прошли в кузнечный цех.

Гребенщиков, когда работал на заводе, больше всего любил кузницу. В кузнице всегда полыхал огонь, мелькали кувалды, гремело и лязгало железо, осыпая зерна искр. И работа кузнечная — развеселая работа. Хоть и трещат от нее кости, зато думать много не надо, а молодость думать не любит, знай вразмашку бей и бей, чтоб чертям тошно стало.

За стариком он прошел в дальний угол и огляделся: со стен и потолка в сетке паутины хлопьями свисала холодная копоть, остывшие черные горна были похожи на гробы. Лишь в одной рессорной печке под грудой пепла дышал огонь; у печки кузнецы грелись, курили, батыжничали и пекли картошку.

Бабаев достал из-под верстака покрытую ломтем хлеба консервную банку с супом.

— Гляди чего дают: вода с водой. Откуда тут силе взяться? — выплеснул суп Павлу под ноги. — Поди слыхал побасёнку, как цыган уговаривал лошадь шибко бегать да мало есть? Совсем было коняга от корму отвыкла да, на беду, сдохла… Так ведь то цыган, в нем и совесть цыганская, а ты вот тоже рот разеваешь и на шею нам, дуракам, навертываешь: «Разруха, транспорт, недостатки механизма», а того знать не хочешь, может, у меня в брюхе разруха-раздируха? Ноги, батенька мой, не ходят… С чего тут силе быть?.. Это разве хлеб?.. Опилки с пылью.

— Он эдакий-то спорее, — подсказал из-за плеча парень с вывернутым веком, — укусишь на копейку, разжуешь на рупь… И суп выдающийся: плесни на собаку — облезет.

Мальчишка-ученик заливисто рассмеялся, скупо усмехнулись и взрослые, один сказал:

— У нас брюхо луженое… И кишка наша пролетарская тянется, а не рвется.

— Ты нам, Гребенщиков, расскажи, чего нынче обедал? Каклеты, яйца всмятку, али, может, пирожки с мясом?

— Я?.. А я второй день совсем не обедаю, — простодушно отозвался Павел. — Вчера с утра до ночи в типографии проторчал, нынче в слободке… церковь там…

— Знаем…

— Кто хочет

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×