никогда уже не бывать». А затем: «Я наверняка выздоровею, и желудок с прошлого месяца намного, намного лучше. Только еще часто бывают какие-то непроизвольные возбуждения и усталость». В одном из писем он резюмирует: «Мои кости изношены. Мой мозг совсем спятил и уже не годится для жизни, так что мне впору уже бежать в дурдом». Летняя «дикая жара» «снова дает» ему силы, и вскоре он даже чувствует, как его «старые силы возвращаются, и причем быстрее, чем я думал». Одновременно ослабевает «тяга к женщинам». Но все же он по-прежнему чувствует себя как на вулкане: «И я чувствую, что могу исчерпать себя, и время творчества минует, и что вот так вот вместе с жизнью уходят и силы… Довольно часто я просто сижу и тупо смотрю в одну точку». По его собственному ощущению жизни, он страшно «затравлен и беспокоен», не знает, «будут ли еще завтра» силы. «Вместо того, чтобы терять мои физические силы, я отдыхаю, и в особенности с желудком дела идут лучше». Он чувствует, что «голова свободнее». Примерно в сентябре: «Если б не эта ужасная сумятица, и если б я не работал все время в таком беспокойстве, то почти что можно было бы сказать, что дела продвигаются». В октябре он жалуется на «переутомленные глаза» и «пустой череп». «Я не болен, но, без всяких сомнений, заболею, если не буду лучше есть и не прекращу на несколько дней писать. Я уже почти такой же сбрендивший, как Гуго ван дер Гус на той картине Эмиля Вотерса, и если б у меня не было этой вроде как бы двойной природы: полумонах-полухудожник, так я бы давно уже, как он, превратился бы в полную огородину, целиком и со всеми дольками. Хотя я не думаю, чтобы моя дурь сделалась бы манией преследования, потому что т о, что я чувствую в состоянии возбуждения, всегда направлено на все эти дела с вечностью и вечной жизнью. Но как бы там ни было, моим нервам я доверять не должен». Как раз в это время приближающегося кризиса к нему приезжает Гоген. «Один миг у меня было такое чувство, что я заболеваю, но приезд Гогена так меня развлек, что я уверен, что это пройдет».
Если теперь, исходя из этих датировок, мы зададим вопрос о первоначальном появлении заболевания, которое вскоре, в декабре 1888, перешло в острый психоз, то ответ будет следующим. Появление первых соматических нарушений достаточно объясняется образом жизни. Статус во время пребывания в Париже неизвестен, так как письма в это время отсутствуют; однако очевидно нарастание телесных недомоганий (предпринимается попытка предотвратить его алкоголем и курением) к концу парижского периода, несмотря на лучшие, чем прежде, материальные условия жизни в совместном проживании с братом; наступающее позднее улучшение сопровождается появлением психических феноменов, которые указывают на возможное начало психоза, а в ретроспективе могут уже с уверенностью с ним связываться. Мне представляется наиболее вероятным начало болезненного процесса примерно на рубеже 1887–1888 годов и уже несомненным — его наличие весной 1888.
Приезд Гогена в конце октября 1888 года внес в жизнь Ван Гога воодушевляющее возбуждение. Ему было с ним необыкновенно хорошо. Однако эти отношения со стороны Ван Гога с самого начала были не вполне естественны. «Наши разговоры подчас исключительно насыщены электрическими флюидами, подчас мы встаем после них с тяжелой головой и — как электрические батареи после разряда». В один из дней Ван Гог напишет: «Мне кажется, Гоген несколько недоволен этим маленьким городишком Арлем, этим маленьким желтым домиком, в котором мы работали, но больше всего — мной… В общем, мне кажется, что он как-нибудь вдруг возьмет и уедет». В том же духе пишет в Париж и Гоген, но они снова мирятся, и Гоген остается. Однако потом он действительно внезапно уезжает — за день до Рождества 1888 года, когда у Ван Гога начинается первый острый психоз. Гоген рассказывает: «В последнее время тамошнего моего пребывания Винсент то был необычайно резок и буен, то снова становился молчалив. Несколько раз я с изумлением наблюдал, как Винсент ночью встает, подходит к моей кровати и стоит надо мной… Достаточно мне было строго сказать ему: «В чем дело, Винсент?» — как он, не говоря ни слова в ответ, отходил, ложился в постель и погружался в свинцовый сон… Вечером мы идем в кафе. Он берет себе стаканчик легкого абсента. И вдруг швыряет этот стакан с его содержимым мне в голову». На следующий вечер Гоген встретил Ван Гога на улице, и тот бросился к нему с раскрытой бритвой в руке. Гоген пристально посмотрел на него, и Ван Гог побежал прочь. Потом он отрезал себе кусок уха, положил его в конверт и отнес в бордель знакомой проститутке. Его нашли в кровати, окровавленного и без памяти, и увезли в больницу. Брат разыскал его. В череде его философских и теологических фантазий были короткие промежутки, «в которые он был нормален». После приступа быстро наступило улучшение, и седьмого января он уже CMOI выйти из больницы. Однако с этого времени подобные приступы будут повторяться, и хотя в не очень больших промежутках между ними он будет в совершенно ясном сознании, но таким, как прежде, он не будет уже никогда.
О первом многодневном приступе Ван Гог пишет, что он ужасно страдал, но что всего хуже была бессонница. «Во время этой болезни я видел каждую комнату нашего дома в Зюндерте. Каждую тропинку, каждое растение в саду, окрестности, поля, соседей, кладбище, церковь, наш огород и даже сорочье гнездо на высокой акации на кладбище». В конце января он сообщает: «невыносимые бредовые видения за это время исчезли, только во сне еще кошмары». Припадки возвращаются вначале часто, затем — с интервалами в несколько месяцев, но в промежутках происходят более легкие приступообразные изменения сознания. «Во время припадков я верю, что все, что я себе вообразил, есть на самом деле». До припадков он строил планы создать мастерские и основать некое объединение художников, теперь эти планы рухнули. «Я думаю, в этом причина, почему я во время припадков так сильно кричал: я пытался защититься, и это мне не удалось». «А вообще, большая часть воспоминаний об этих смутных днях исчезла, у меня даже представления нет, что тогда было». В августе 1889 года он ужасно страдает от повторных приступов. «Много дней подряд у меня совершенно все спутывалось». «Этот новый припадок случился со мной в поле, когда я там рисовал в один ненастный день». «Во время припадка я трушу от страха и живу трусливее, чем надо бы». Содержание бреда часто имеет религиозный характер. «Я пугаюсь каждого такого религиозного преувеличения». «Меня удивляет, что я, с моими современными идеями, с моим восхищением Золя, Гонкурами и искусством, подвержен таким суеверным приступам, в которых у меня появляются сумасбродные религиозные идеи». В декабре он вновь сообщает, что у него «опять в голове все было перепутано». При этом он переживает глубокие впечатления: «Во время моей болезни выпал мокрый снег, и я встал ночью, чтобы посмотреть на ландшафт. Никогда еще ландшафт не казался мне таким трогательным и волнующим». В другой раз: «Я тогда не понимаю больше, где я нахожусь, и голове моей приходит конец».
`
`
`
«Приступ проходит, как буря». После приступа он «совсем без сил». Или только чувствует, что «все спуталось, ничего не болит, но какое-то полное отупение». Имеют место и более короткие одномоментные изменения без спутанности: «У меня бывают моменты, когда воодушевление вырастает до безумия или до пророчсствования, когда я чувствую себя как какой-нибудь греческий оракул на его треножнике». «Ох и странными же показались мне эти три последних месяца! Столько было безымянных страхов, а потом снова показалось, что пелена, застилающая время и судьбу, на мгновение рассеялась».
Хотя между сильнейшими приступами и легкими изменениями было много переходных состояний, тем не менее можно отделить от приступов относительно спокойные промежутки, краткие упоминания о которых у Ван Гога встречаются часто. Душевное состояние сильно меняется. Он «чувствует себя слабым и каким-то беспокойным и боязливым», он «не способен писать». Его «дни не всегда вполне ясны». После первого припадка его «глаз стал очень чувствителен». «Я чувствую себя определенно лучше, во всяком случае мое сердце до глубины взволновано и многого ждет». В отдельные моменты он чувствует себя «совсем нормальным». Часто его наполняет какая-то «внутренняя смутная печаль, которую не объяснишь». «Временами на меня со все большей силой находит хандра, и как раз тем больше, чем нормальнее становится здоровье». «На меня теперь часто находит меланхолия».
Вспоминать об острых состояниях ему неприятно. «Когда я оглядываюсь назад, мне становится страшно, я сразу это прекращаю и перехожу к каким- нибудь другим вещам». «Лучше не ворошить снова все то, что теснилось у меня в голове в последнее время». «Я не хочу ни думать об этом, ни говорить про это».
Еще фразы, характеризующие лабильное душевное состояние: «Мысли постепенно снова возвращаются ко мне, но я все еще много, много меньше, чем раньше, способен что-то сделать практически. Я рассеян, и в данный момент привести в порядок мою жизнь я не могу». «Вообще, большую часть времени у меня нет ни острых желаний, ни острых сожалений. В такие минуты, когда как бы волны разбиваются о равнодушные скалы отчаяния, во мне разгорается страстное желание обнять кого ни на есть, какую-нибудь женщину, какую-нибудь такую домашнюю клушку». Он часто сообщает, как прекрасно он себя чувствует телесно: «Это просто удивительно». «Телесно я себя чувствую лучше, чем все последние годы». О своих физических силах в одном из писем он пишет: «В данный момент у меня такое чувство, что у меня их даже слишком много»; в другой раз: «В чисто физической силе я не вижу для себя ничего хорошего». «У меня все еще нет никакой воли, и так же мало желаний, и всего остального, что бывает в обычной жизни… У меня по-прежнему была ужасная меланхолия». Он говорит о своей «моральной вялости» и своем «равнодушии» и полагает, что вследствие болезни у него стало «больше терпения», он теперь «не так рьян», ощущает свое «я» «более спокойным».
Он находит, что выражение лица у него «здоровее, чем раньше». Он сравнивает свой портрет с одним из прежних: «Мое лицо с тех пор посветлело, но все равно я так же весь напряжен, как был и тогда. Человек, заряженный электричеством». Вскоре после этого: «Ты увидишь, что мое лицо спокойно, хотя взгляд у меня теперь более пустой, чем раньше».
Это неустойчивое состояние, прерываемое сильными приступами острого психоза, держится с декабря 1888 года. В начале Ван Гог находится в арльской больнице, затем, с мая 1889 по май 1890, в психиатрической лечебнице в Сен-Реми под Арлем, затем, с мая 1890, на свободе под дружеским присмотром доктора Гаше в Овере-сюр-Уаз недалеко от Парижа. 27 июля вечером Ван Гог стреляет в себя; находясь в ясном сознании, он разговаривает с доктором Гаше, куря при этом трубку; 29 июля он умирает. О мотивах своего самоубийства он не сказал ничего; на вопрос доктора Гаше — только пожал плечами. 25 июля он писал брату: «Я хотел бы сегодня, может быть, о многом тебе написать. Но как-то пропала охота, да и нет в этом никакого смысла». 27 июля он начал писать брату письмо, но не закончил его и не отослал. С мало свойственным ему пафосом он писал в нем: «Но несмотря на это, дорогой мой брат, — я всегда говорил это тебе, и я говорю это еще раз со всем убеждением, которое может дать упорная работа мысли, — я говорю тебе это еще раз: я всегда видел в тебе нечто иное, чем просто торговца картинами. Через меня ты сам принял участие в создании некоторых картин, которые останутся даже тогда, когда все смешается… В общем, моя работа принадлежит тебе. Я вложил в нее мою жизнь, и половина моего рассудка ушла в нее…»
Течение болезни (продромальная стадия — 1888, первый острый период — декабрь 1888, затем — частые приступы с просветлениями вплоть до самоубийства в июле 1890) соответствует изменению интенсивности работы. В продромальной стадии она возрастает, превышая прежний «здоровый» уровень; после острого периода такая повышенная работоспособность утрачивается, однако художественная творческая способность сохраняется и даже продолжает развиваться.
Обратимся вновь к письмам и посмотрим, что он сообщает о своей работе.
В марте-апреле 1888 года в Арле он — в «бешенстве работы… так что писать со спокойной головой почти невозможно». В то же время он все еще много пишет о все-таки улучшившемся физическом состоянии; он «в ударе», у него «непрекращающаяся лихорадка работы». Непомерной продолжительности рабочий день — по крайней мере в первое время — очень его утомляет: «Я был измучен». «Это была тяжелая неделя напряженной работы, я стоял там в пшенице на самом солнцепеке». В июне: «Это возбуждение, эта серьезность чувства природы, которое ведет нас, — это возбуждение иногда чересчур сильно; даже не чувствуешь, что работаешь. А между тем мазки ложатся удар за ударом и следуют друг за другом, как слова в разговоре или в письме». У него