«Живописание цветов, птиц и животных» «Исповедь глупца» (впервые опубликована на французском в 1893 г.)
Одноактные пьесы («Фрекен Юлия», «Креди — торы», «Пария», «Самум», «Кто сильнее»)
1889 «Чандала»
1890 «В открытом море»
1892 «Природа Швеции» (фрагменты публиковались в разные годы)
Одноактные пьесы («Узы», «Игра с огнем», «Пе-ред смертью», «Первое предупреждение», «Дебет и кредит», «Материнская любовь»)
1894 «Antibarbarus»
1895 «Silva silvarum»
1897 «Inferno» «Легенды» I
1898 «Легенды» II («Якоб борется») «Канун Рождества» «Путь в Дамаск» I, II
1899 «Дурман»
Исторические драмы: «Сага о Фолькунгах», «Густав Васа», «Эрик XIV», «Густав Адольф»
1900 «Летнее солнцестояние» «П а с х а» «Пляска с м е р т и» I, II
1901 Исторические драмы: «Карл XII», «Энгель-брект», «Королева Христина» «Густав III»
«Невеста под венцом» «Белая, как лебедь» «Игра грез» «Путь в Дамаск» III
1902 «Разрыв» Лирика; гекзаметры
1902 «Одинокий»
«Лютер» («Виттенбергский соловей») Сказки
1904 «Готические комнаты» «Черные знамена»
1905 Исторические миниатюры «Свободная Норвегия»
Ок. 1905 «Осознанная воля в мировой истории»
1906 Шведские миниатюры (1905?) Три современных рассказа «Синяя книга»
1907 «Новая синяя книга»
Камерные пьесы: «Соната призраков», «Не-погода», «Пепелища», «Костер» Исторические драмы: «Последний рыцарь», «Правитель», «Ярл»
1908 «Книга любви» «Туфли Абу Казема»
1909 «Третья синяя книга» «Веселенькое Рождество!» «На большой дороге»
1910 «Драматургия»
«Речи к шведскому народу» «Религия против теологии»
1911 «Народное государство»
«Корни нашего всемирного языка»
1912 «Дополнительная синяя книга» «Курьер царя»
ПАТОГРАФИЯ СТРИНДБЕРГА
Исходный характер Стриндберга наглядно изображен им самим. Черты его довольно необычны, но в них нельзя обнаружить никаких признаков прогрессирующего психического заболевания. Переживания Стриндберга хотя и неординарны в силу уровня его развития, тем не менее в той или иной мере свойственны всем, соответствуя общечеловеческим наклонностям. Многие проявления его характера — об этом сразу надо сказать — могут быть, по- видимому, названы истерическими, однако при употреблении этого обозначения следует учитывать, что каждый человек в известной мере истеричен. Мы должны составить себе представление об этом характере, чтобы увидеть ту почву, на которой позднее развилась душевная болезнь Стриндберга. В то же время чем более прояснятся различия переживаний Стриндберга (весьма необычных) в разные периоды его жизни, тем отчетливее выявится специфика душевной болезни. Насколько нам известно, эта истеричность характера Стриндберга отнюдь не является ранним предвестником его позднейшего заболевания. В большинстве случаев подобный характер не приводит к последующей душевной болезни.
Ребенком Стриндберг был «крайне чувствителен». Он «плакал так часто, что даже получил за это обидное прозвище. Любой, даже маленький упрек ранил его; он испытывал постоянный страх совершить какую-нибудь оплошность». Стоило ему увидеть полицейского, и он уже чувствовал себя виновным. «Он пришел в мир испуганным и жил в постоянном страхе перед жизнью и людьми». «Он испытывал ужас при виде тех мест, где он страдал; так зависим был он от той среды, в которой обитал».
Эта чувствительность вызывала у Стриндберга усиливающиеся реактивные состояния. В девять лет, еще до пробуждения телесной половой жизни, он полюбил ровесницу, дочку ректора. «Он ничего от нее не хотел». Но он «чувствовал, что прикасается к какой-то тайне. Это настолько его мучило, что наполняло страданием и омрачало всю его жизнь. Однажды он принес домой нож и сказал: я перережу себе горло. Мать решила, что он заболел». В восемнадцать лет он полюбил одну кельнершу. Он послал ей непристойное стихотворение — не собственного изготовления. Кельнерша узнала почерк и сказала: Как не стыдно! Убежав, он «бросился в лес, избегая протоптанных тропинок… Он совсем обезумел от стыда и инстинктивно искал укрыться в лесу… Был вечер. Он лег в чаще на большой валун… Он был неумолим, он уничтожал себя. Во-первых, он хотел поразить блеском заемного пера, то есть лгал, а во-вторых, он оскорбил добродетель невинной девушки… Он услышал, что в парке аукают и зовут его по имени. Голоса девушек и учителя отдавались эхом в деревьях, но он не откликался… Зовы умолкли. Он был по-прежнему оглушен и снова и снова рисовал себе свое двойное преступление. Спустилась тьма. В зарослях что-то затрещало; он вздрогнул, его прошиб пот испуга.
`
`
Тогда он зашел еще дальше и опустился на какую-то скамью. Так он и сидел там, пока не выпала роса. Сделалось сыро и холодно; он встал и пошел домой». В двадцать один год он впервые увидел на сцене собственноручно написанную драму. «У Иоганна было такое чувство, словно он подсоединен к какой-то электризующей машине. Каждый нерв его дрожал, ноги его тряслись (исключительно от нервности), и во все время действия по лицу его текли слезы. Он видел несовершенство своей работы и стыдился своих горящих ушей; он убежал раньше, чем упал занавес. Он был совершенно уничтожен… Все было хорошо, все, кроме пьесы. Он ходил внизу, у воды, взад и вперед; он хотел утопиться». В том же возрасте он пережил самоубийство одного знакомого, с которым, впрочем, даже не был дружен. «Так Иоганн увидел лицо смерти; он теперь боялся заходить в свою комнату, ночевал у товарищей. Беспокойная ночь у одного из друзей: друг вынужден был оставить на ночь гореть свет, и Иоганн, который не мог заснуть, несколько раз за ночь будил его».
В двадцатичетырехлетнем возрасте Стриндберг взял ссуду. Невозврат в срок грозил принудительным взысканием, а ожидавшихся денежных поступлений не было. «Тут с ним случился приступ желудочной лихорадки. Его фантазия рисовала ему большой дом и красную печать. В пятнах сырости на потолке он видел представителя государственного банка… После выздоровления последствием перенесенной болезни осталась у него перемежающаяся лихорадка, которая преследовала его долгие годы, подрывая его силы…». В данном случае речь, очевидно, идет о приступах малярии, лихорадочное содержание которых определялось ситуацией момента.
Некоторое время спустя он начал жить с одной домохозяйкой («за три дня до того вышедшей замуж»); она очень скоро ему изменила, и он впал в ревность. «Он пошел через лес, чтобы успокоиться, но в природе не было того источника наслаждения, что раньше… Природа была для него мертва… И пока он так шел — вдоль берега, по лугам и через лес, — краски и очертания сливались, словно он видел все это сквозь слезы… Страдание возвысило его „я»; ощущение, что он борется с какой-то злой силой, взвинтило его волю к сопротивлению до яростного упорства; проснулась радость борьбы с судьбой, и, не думая, что делает, он вытащил из какой-то огромной кучи длинный и острый сук, ставший в его руках копьем и булавой. И он вломился в лес, сшибая ветви, словно вступил в битву с мрачными гигантами. И он топтал ногами грибы, словно раскраивал пустые черепа злобных карликов. И он кричал, словно загонщик волков и лис, и по ельнику эхом перекатывалось: Хей! хей! хей! В конце концов он уперся в какую-то скалу, перегородившую ему дорогу почти отвесной стеной. Он ударил ее своим копьем, словно хотел повалить, и потом полез по ней вверх. Кусты трещали под его руками и, вырванные с корнем, катились, шелестя, к подножию горы; осыпались камни; он придавил ногой куст молодого можжевельника и хлестал его, пока он не полег, как примятая трава. Он упорно лез наверх, и вскоре стоял на вершине горы. Открылась головокружительная панорама островов; за ними лежало море. Он вздохнул так, словно только теперь ему дали воздух. Но на горе росла растрепанная сосна, и она возвышалась над ним. Со своим копьем в руке он вскарабкался на нее и на макушке, образовывавшей род седла, уселся, как всадник… Теперь над ним было уже только небо. Но под ним стоял еловый лес, плечом к плечу, как армия, штурмующая его твердыню; а там, внизу, бился прибой и катил ему навстречу волну за волной, словно шла в атаку, вся в белом, офицерская кавалерия; а дальше лежали белые скалистые острова, словно целый флот броненосцев. — Атакуйте! закричал он и взмахнул своим копьем! Хоть сотнями! Хоть тысячами! кричал он. И он дал шпоры своему гордому деревянному коню и потряс копьем. С моря дул сентябрьский ветер, солнце садилось; еловый лес под ним превратился в бормочущую толпу народа. Теперь он хотел к ним говорить!.. Наступила ночь, и ему стало страшно. Он слез с седла и пошел домой. — Был ли он сумасшедшим? Нет! Он просто был поэт, слагавший свои стихи не за письменным столом, а гам, в лесу. Но в нем теплилась надежда на то, что он безумен. Его сознание, провидевшее ничтожность этой жизни, не хотело больше видеть, и он предпочел бы жить в иллюзиях, как ребенок, который хочет верить в выздоровление и поэтому надеется на него! Мысль, что он сумасшедший, заглушала муки совести, и в качестве сумасшедшего он не чувствовал ответственности. Поэтому он приучал себя верить, что эта сцена на горе была припадком, и в конце концов он поверил в это, и верил долгие годы, пока не начал читать какую-то новейшую психологию, которая ему объяснила, что он был тогда в своем уме. Ибо сумасшедший никогда бы не смог так логично обращаться с лесом и лугом, никогда не смог бы привести их в такое соответствие своему внутреннему настроению, чтобы они могли представить материал для какого-то в самом деле недурно сложенного стихотворения, которое отменно хорошо бы выглядело на бумаге, если бы было хоть сколько-нибудь оформлено. Сумасшедший скорей всего увидел бы за этими деревьями врагов, но не врагов по убеждению, а только совсем простых врагов, убийц; он, вероятно, оборотил бы деревья в людей, но не смог бы связать утраченную память с происходящими событиями. Он увидел бы негров или готтентотов, одним словом, фигуры вне логической связи с действительностью, причем эти фигуры приняли бы полную телесную форму, чего елки у него отнюдь не делали. Он поэтизировал, и ничего больше».