настолько самоуверенной, она понимала, что Мимоза предложила ей сесть не ради того, чтобы наслаждаться ее обществом. Не доверяя Мимозе, она сказала громко:
- Это такой тайный язык.
- Что-что? - не поняла Мимоза. Дивина рассмеялась:
- Да то, что я Глупая Девочка.
Конечно, Роже, мужчина Мимозы, почуял что-то неладное. Он потребовал объяснений. Опыт подсказывал Дивине, что ей не под силу справиться с Мимозой II. Хотя она и не знала, в какие моменты проявляется проницательность ее подруги, зато доказательств детективных способностей, которыми та обладала, у нее было предостаточно. 'Мимо получает сведения из ничего.' Никто не может лучше ее отличить это 'ничего' и заставить его говорить:
- Значит, ты уходишь? И забираешь Нотр-Дам? Ты злюка. И эгоистка.
- Послушай, ангел мой, увидимся позже. Сегодня я спешу.
Дивина поцеловала ладошку и подула в сторону Мимозы (несмотря на улыбку, лицо Дивины вдруг стало важным, как у дамы из Лярусса, которая разбрасывает вокруг себя семена одуванчиков), и удалилась, шагая будто под руку с неким невидимым другим, то есть медленно, устало и отрешенно.
Говоря, что Нотр-Дам гордый и что, узнав о том, как Мимоза съела его фотографию, он почувствует к ней расположение, Дивина ошибалась. Нотр-Дам не был гордым. Он пожал плечами даже без улыбки и просто сказал:
- Эта девка грубо работает. Пусть себе жрет бумагу.
Это безразличие, возможно, было следствием того, что Нотр-Дам не чувствовал так, как чувствует Мимоза, и не представлял себе, что можно испытывать какие-нибудь эмоции, сливаясь в буквальном смысле с образом желанного существа, выпивая его ртом; он был не способен распознать в этом дань уважения его мужественности или красоте. Из чего мы можем сделать вывод, что ему это просто не было нужно. Тем не менее, и мы это увидим, ему нравилось принимать поклонение. Что касается Дивины, заметим, что она однажды ответила Мимозе: 'Гордости Нотр-Дам нет предела. Я хочу сделать из него статую гордости', думая при этом: 'Чтобы он окаменел от гордости, стал воплощением гордости.' Нежная молодость Нотр-Дама, ибо у него тоже бывали моменты нежности, не могла удовлетворить потребность Дивины подчиняться грубой силе. Идеи о гордости удивительно точно сочеталась с идеей о статуе, а с ними обеими - идея о непреклонной твердости. Хотя понятно, что гордость Нотр-Дама была лишь предлогом.
Я уже сказал, что Миньон больше не появлялся в мансарде и даже не встречался с Нотр-Дамом в саду Тюильри. Он не сомневался, что Нотр-Дам знает о его подлостях. В своей мансарде Дивина жила лишь чаем и. печалью. Она ела свою печаль и пила ее. Эта кислая пища иссушила ее тело и разъела душу. Заботы ее о своей внешности, салоны красоты -ничего не помогало ей избавится от худобы и мертвенной бледности. Она носила парик, который прикрепляла с большим искусством, но тюлевая основа его была заметна на висках. Из-под пудры и крема все равно проступала полоска на лбу. Могло показаться, что у нее искусственная голова. Во времена, когда он еще жил в мансарде, Миньон потешался бы над всеми этими ухищрениями, будь он просто 'котом', но он был 'котом', который слышал голоса. Он не смеялся и даже не улыбался. Он был красив и дорожил своей красотой, понимая, что, лишившись ее, он лишится всего; его оставляли холодным самые прихотливые ухищрения, направленные на то, чтобы привязать его к себе, это его не трогало, не вызывало даже жестокой улыбки. И это естественно. Такое множество старух любовниц красилось перед ним, что он знал, что недостаток в красоте исправляется безо всякого волшебства. В комнатах домов свиданий он был свидетелем умелого восстановления внешности, подмечал колебания женщины с помадой, поднесенной к губам. Много раз он помогал Дивине прикрепить ее парик. Он делал это ловкими и, если так можно выразиться, естественными движениями. Он научился любить такую Дивину. Он проникся всеми уродствами, из которых она состояла, он их рассмотрел: слишком белая и сухая кожа, худоба, ввалившиеся глаза, припудренные морщины, накладные волосы, золотые зубы. Он ничего не упустил. Он сказал себе, - что все это есть, и продолжал любить это. Он узнал наслаждение и увяз в нем. Сильный Миньон, весь мускулистый, поросший теплой шерстью, без ума влюбился в искусственную дешевую пидовку. Уловки Дивины были тут не причем. Миньон бросился очертя голову в этот разврат, но затем понемногу ему стало надоедать. Он потерял интерес к Дивине и бросил ее. И тогда, в мансарде, она познала ужас отчаяния. Старость подталкивала ее к гробу. Она дошла до того, что не осмеливалась на прежние жеманные жесты. Люди, которые знакомились с ней в тот период, говорили, что она старалась быть незаметной. Но она все еще нуждалась в удовольствиях, которые ей приносили постель и церковь; она дошла до того, что искала себе клиентов в туалетах, и даже тогда ей приходилось платить своим любовникам. Во время любви с ней происходили ужасные вещи; так, она напугала одного пылкого мальчика: когда она стояла на коленях, он, то ли теребя ее волосы, то ли слишком резко прижав ее голову к себе, отклеил ее парик. Ее наслаждение было окружено мелкой суетой. Она не выходила из мансарды и занималась там онанизмом. Дни и ночи она проводила, лежа в постели, занавески на окне мертвых, на оконном проеме Усопших были задернуты. Пила чай, ела пирожные. Потом, накрывшись с головой одеялом, она изобретала самые невероятные оргии: вдвоем, втроем или вчетвером, во время которых все партнеры вместе должны были на ней, в ней и для нее получать наслаждение. Она вызывала в себе воспоминания об узких, сильных, крепких, как сталь, бедрах, которые словно пронзали ее с разных сторон. Не заботясь о вкусах партнеров, она заставляла их совокупляться с собой. Она соглашалась быть единственным объектом всех этих брачных игр, и ее рассудок, чтобы принять их всех одновременно, стремился утонуть в сладострастии, стекающемся к нему отовсюду. Ее тело дрожало с головы до ног. Она чувствовала, как сквозь нее проходят незнакомые ей люди. Ее тело кричало:
'Бог, вот Бог!' Она падала обессиленная. Скоро наслаждение ослабело. Тогда Дивина надела на себя тело самца, став вдруг сильной и мускулистой, она видела себя твердой, как сталь, руки в карманах, посвистывающей. Она видела себя совокупляющейся с самой собой. Наконец, она почувствовала, что ее мускулы, как во время того ее опыта с приданием себе мужественности, выступают и твердеют на бедрах, на лопатках, на руках, и расстроилась. И этот огонь тоже угас. Она сохла. У нее даже исчезли круги под глазами.
Именно тогда она вызвала в себе воспоминание об Альберто и им утешилась. Это было ничтожество. Все в деревне сторонились его. Он был вор, грубиян и сквернослов. Девушки морщились, когда при них упоминали его имя; но по ночам, а иногда внезапно во время тяжелой работы они вспоминали его мощные бедра, тяжелые руки, которые раздували карманы и поглаживали его бока, были неподвижны или слабо шевелились, осторожно поднимая натянутую или вздувшуюся ткань брюк. Кисти рук, большие, широкие, короткопалые, с восхитительным большим пальцем, с величественным, мощным холмом Венеры, свисали, как куски дерна. Как-то летним вечером дети, которые обычно приносят потрясающие известия, сообщили в деревне, что Альберто ловит змей. 'Змеелов, это ему подходит', -подумали старухи. Это был лишний повод, чтоб' поставить на нем крест. Ученые предлагали заманчивую награду за каждую пойманную живую змею. Случайно, шутя, Альберто поймал одну, доставил ее живой и получил обещанную награду. Так родилось новое звание, которое ему нравилось и одновременно его бесило. Он не был ни сверхчеловеком, ни развратным фавном: это был парень с заурядными мыслями, который умел делать сластолюбие более привлекательным. Казалось, он постоянно пребывает в состоянии наслаждения или опьянения. Кюлафруа неминуемо должен был его повстречать. Летом он шатался по дорогам. Еще издали завидев силуэт Альберто, он понял, что смысл и цель его прогулки именно там. Альберто неподвижно стоял на краю дороги, почти во ржи, будто поджидая кого-то, расставив широко свои красивые ноги, в позе колосса Родосского или в позе, какую нам демонстрировали такие гордые и важные под своими касками немецкие часовые. Кюлафруа он понравился. Проходя мимо с безразличным и храбрым видом, мальчик покраснел и опустил голову, а Альберто с улыбкой на губах наблюдал за ним. Ему было 18 лет, и поэтому Дивина видит, его как взрослого мужчину.
Назавтра он пришел снова. Альберто был там, часовым или статуей, на краю дороги. 'Добрый день' - сказал он с улыбкой, искривившей его губы. (Эта улыбка была особенностью Альберто, им самим. Кто угодно мог иметь или приобрести жесткость его волос, цвет его кожи, его походку, но не его улыбку... Когда теперь Дивина ищет исчезнувшего Альберто, она хочет нарисовать его на себе, выдумывая своим ртом его улыбку. Она напрягает мышцы, ей кажется, - она верит, в это, чувствуя, как кривится ее рот, - что эта гримаса делает ее похожей на Альберто, до того дня, когда ей приходит в голову проделать это перед зеркалом. И тут она видит, что ее гримасы не имеют ничего общего с тем смехом, который мы уже как-то назвали звездным.) 'Добрый день!' - пробормотал Кюлафруа. Это было все, что они сказали друг другу, но с того дня Эрнестина вынуждена была смириться с его исчезновениями из дома с шифером. Однажды:
- Хочешь заглянуть в мою корзинку? Альберто указал на маленькую корзину из ивовых прутьев, закрытую и застегнутую на ремешок. В тот день в ней была лишь одна изящная и злобная змея.
- Я открываю?
- О нет-нет, не открывайте, - сказал он, потому что всегда питал непреодолимое отвращение к рептилиям.
Альберто не стал открывать крышку, но зато положил свою жесткую и нежную, в царапинах от колючего кустарника, руку на затылок Кюлафруа, который чуть было не стал на колени. В другой раз там извивались уже три спутанные змеи. На головах у них были надеты маленькие капюшоны из твердой кожи, шнурком завязанные на шее.
- Можешь потрогать, они тебе ничего не сделают.
Кюлафруа не шевелился. Словно повстречав привидение или небесного ангела, он не мог бежать, скованный ужасом. Он даже отвернуться не мог, змеи загипнотизировали его, и в то же время он почувствовал, что сейчас его стошнит.
- Ну, ты что, дрейфишь? Ну, скажи, со мной раньше было то же самое.
Это было неправдой, он хотел успокоить ребенка. Альберто медленно и властно запустил руку в клубок рептилий и вынул одну, длинную и тонкую, хвост которой как хлыст, мгновенно, но бесшумно, обвился вокруг его голой руки. 'Потрогай' - сказал он и одновременно подвел руку мальчика к чешуйчатому и ледяному телу, но Кюлафруа сжал руку в кулак и лишь костяшки пальцев прикоснулись к змее. Это даже не было прикосновением. Холод удивил его. Он вошел ему в кровь, и посвящение состоялось. Покрова спали, но Кюлафруа еще не знал, перед каким изображением: его взгляд не мог этого различить. Альберто взял другую змею и положил ее на голую руку Кюлафруа, она обвилась вокруг точно так же, как и первая.
- Видишь, они не делают тебе ничего плохого (Альберто говорил о змеях в женском роде).
Альберто, восприимчивый подобно его члену, который увеличивается от прикосновения пальцев, чувствовал, как в ребенке поднимается чувство, от которого тот напрягся и задрожал. Благодаря змеям между ними зарождалась скрытая дружба. Однако мальчик еще не прикоснулся к змее, даже не задел ее тела органом осязания, кончиками пальцев, где на них вздувается бугорок, с помощью которого читают слепые. Пришлось Альберто раскрыть его руку и провести ею по ледяному мрачному телу. Это стало откровением. С этого мгновения мальчику стало казаться, что если множество змей заползет, проникнет в него, то он не ощутит ничего, кроме радости дружбы и что-то вроде грусти; а тем временем властная рука Альберто не отпускала его руки, а бедро Альберто продолжало касаться его бедра, и таким образом он уже был не вполне он. Кюлафруа и Дивина, с их утонченным вкусом, всегда будут вынуждены любить то, что им ненавистно, в этом отчасти и проявляется их святость, здесь есть что-то от самоотречения.
Альберто научил его ловить змей. Нужно дождаться полудня, когда змеи застывают на камнях, нежась в лучах солнца. Очень осторожно подходишь к ней, хватаешь за шею, как можно ближе к голове, зажимая голову между двумя фалангами указательного и среднего пальцев, выгнутых так, чтобы она не вырвалась и не укусила, а затем быстро, пока, она свистит от отчаяния, надеваешь на голову капюшон, завязываешь шнурок и кидаешь в ящик. Альберто