навсего золотой точкой в небе - таком сумрачном, что бездонная пропасть между нашим и другим миром оставляет из реальности лишь нашу могилу. И в ней я начинаю жизнь настоящего мертвеца. Я отсекаю от этой жизни все больше фактов, прежде всего самых мелких, способных сразу же напомнить мне, что настоящий мир расстилается в двадцати метрах отсюда, прямо у подножия стен. Из ряда ежедневных забот я устраняю прежде всего те, которые чересчур живо напомнили бы мне, что они являлись следствием моей принадлежности к определенному кругу: двойной узел на шнурках, например, слишком напоминал бы мне о том, что в мире я вязал его, чтобы шнурки не распускались при многокилометровых переходах, которые я совершал. Я не застегиваю ширинку - это вынудило бы меня -вновь увидеть свое отражение в зеркале или представить себе, как я выхожу из сортира. Я пою то, чего никогда не пел бы там; например, это ужасное 'Мы - хулиганы, мы разбойники, бандиты...' - песня, которая с той поры, как я, пятнадцатилетний, распевал ее на улице Рокетт, приходит мне на память всякий раз, когда я возвращаюсь в тюрьму. Я читаю то, чего никогда не читал бы в другом месте (и верю этому): романы Поля Феваля [34]. Я верю в тюремный мир, в его порицаемые всеми привычки. Я соглашаюсь жить в нем, как мертвецом согласился бы жить на кладбище, если бы только я жил там, как настоящий мертвец. Однако необходимо, чтобы отвлекало различие не в занятиях, а в их сути. Нельзя делать ничего чистого, гигиеничного: чистота и гигиена - это свойства земного мира. Нужно питаться суетой судов. Питаться грезами. Не кокетничать и не украшать себя новыми украшениями, кроме галстука и перчаток, но отказаться от кокетства. Не желать быть красивым: желать другого. Пользоваться другим языком. И всерьез считать, что заключен на вечные времена. Именно это называется 'сделать себе жизнь', - отказаться от воскресений, от праздников, забыть про погоду на улице. Я нисколько не был удивлен, когда познакомился с привычками арестантов - привычками, ставящими этих людей особняком от живых - расщеплять спички, мастерить зажигалки, затягиваться вдесятером одним окурком, наматывать круги по камере и т.д. Я думаю, что я нес эту жизнь, до поры тайную, в себе и что мне было достаточно с ней соприкоснуться, чтобы она раскрылась для меня извне во всей своей реальности.

Но теперь мне страшно. Меня преследуют знамения, и я терпеливо преследую их. Они хотят погубить меня. Разве по дороге в суд не видел я на террасе одного кафе семерых моряков, изучавших расположение небесных светил сквозь семь бокалов светлого пива за круглым одноногим и, возможно, вращающимся столиком? Затем паренька-велосипедиста, который нес послание от бога к богу, зажав в зубах железную нить с круглым горящим - бумажным фонариком, пламя которого, подрумянивая, освещало его лицо? Чудо настолько чистое, что он сам не знал, что он чудо. Круги и сферы неотвязно преследуют меня: апельсины, шары японского бильярда, бумажные фонарики, обручи жонглера, круглый мяч в руках вратаря. Мне нужно будет сформулировать и обосновать целую внутреннюю астрономию.

Страх? А что может со мной случиться хуже того, что случится? Кроме физических страданий, я ничего не боюсь. С моралью меня связывает лишь тонкая ниточка. Однако мне страшно. Разве накануне суда я вдруг не поймал себя на мысли, что ждал этого мгновения восемь месяцев, сам о том не подозревая? Лишь в редкие моменты мне удается не поддаваться ужасу. В редкие моменты жуткие ощущения не сопровождают мое восприятие существ и событий. Даже тех - и прежде всего тех, -которые обычно считаются прекраснейшими. Вчера, в одной из тесных камер Сурисьер [35], где ожидают часа, чтобы подняться в кабинет следователя, мы, двенадцать человек, стояли, плотно прижавшись друг к другу. Я был в глубине камеры, возле отхожего места, рядом с молодым итальянцем, который с хохотом рассказывал о своих незамысловатых похождениях. Но его выговор, его французский привносили в речь патетическую дрожь. Я принял его за животное, превращенное в человека. Я чувствовал, что моя вера в его слова дает ему привилегию внезапно, по простому, даже невыраженному, желанию, превратить меня в шакала, лисицу или куропатку. Возможно, эта его привилегия меня гипнотизировала. В какой-то момент он обменялся несколькими наивными и убийственными репликами с молоденьким 'котом'. Среди прочего он сказал: 'Я обобрал одну женщину', как говорят о кролике: 'Я ободрал его', то есть разделал, или как говорят: 'Сбросьте старую кожу'. И еще он сказал: 'Ну, директор говорит мне: 'Вы просто конь с яйцами', а я отвечаю: 'Запомните, что кони с такими яйцами, как у меня, стоят коней с яйцами, как у вас'. Я размышляю о слове 'яйцо' в устах детей. Это ужасно. Магия ужаса было такой, что, вспоминая эти мгновения (они говорили об игре в кости), я словно вижу этих парней висящими в воздухе, без опоры, с ногами, оторванными от пола, и кричащими свои слова в безмолвии. Мне кажется, я так ясно помню, что они висели в воздухе, что рассудок вопреки моей воле пытается сообразить, не было ли у них в распоряжении какой-нибудь штуковины, позволившей им приподняться, -скрытого механизма, невидимой пружины под паркетом или чего-нибудь еще такого же правдоподобного. Но поскольку все это было невозможно, мое воспоминание блуждает в священном ужасе грез- Страшные мгновения - и я ищу их, - когда нельзя созерцать без отвращения ни своего тела, ни своего сердца. Где бы ни сталкивался я с каким-нибудь заурядным и внешне безобидным происшествием, оно порождает во мне гнуснейший ужас: будто бы я труп, и его преследует труп, которым являюсь я. Это запах параши. Это рука смертника с обручальным кольцом на пальце; я вижу, как он протягивает ее в окошко камеры, чтобы .взять котелок с похлебкой, который передает ему тюремщик: сам он остается незримым, а его рука -как рука божка из недостроенного храма, и эта камера, где ни ночью, ни днем не гаснет свет - это сплав Пространства и Времени в прихожей смерти -бессонная ночь в ожидании боя, ночь, которая будет длиться 45 раз .по 24 часа. Это Миньон, с приспущенными штанами, сидящий на белом фаянсовом толчке. Его лицо перекошено. Когда теплые комья, повисев мгновение, падают, волна запаха извещает меня, что этот белокурый герой был набит говном. И греза поглощает меня целиком. Это блохи, которые меня кусают; я знаю, что они злые и кусают меня с рассудительностью сначала человеческой, а затем - более, чем человеческой.

Известно ли вам какое-нибудь стихотворение-яд, стихотворение-бомба, которое разметало бы мою тюрьму на венки незабудок? Оружие, которое убило бы прекрасного юношу, живущего во мне и вынуждающего меня давать приют целому сонму животных?

Ласточки ютятся у него под мышками. Они построили там гнездо из сухой земли. Бархатные гусеницы табачного цвета переплетаются с локонами его волос. Под ногами у него роятся пчелы, а в глубине глаз - выводки черных аспидов. Ничто не волнует его. Ничто не беспокоит его, кроме маленьких причастниц, которые подставляют священнику язык, сложив ладони и опустив глаза. Он холоден, как снег. Я знаю, он очень скрытный. Вид золота едва заставит его улыбнуться, но если он улыбается, он изящен, как ангел. Найдется ли бродяга, которому достанет проворства, чтобы г избавить меня от него неотвратимым ударом кинжала? Ему потребуется расторопность, глазомер, полное равнодушие. И... убийца займет его место. Он возвратился сегодня утром, проведя ночь в притонах, где, наверное, встречал матросов, девочек - рука одной из них оставила на его щеке кровавый след. Он может уходить очень далеко, но он предан, как голубь. Однажды вечером старая актриса оставила у него в петлице цветок камелии; я хотел смять его, лепестки упали на ковер (какой ковер? моя камера выложена каменными плитами) большими каплями прозрачной теплой воды. Теперь я едва отваживаюсь глядеть на него: когда мой взгляд пересекает его хрустальную плоть, множество твердых граней рождает в ней такое множество радуг, что я начинаю плакать. Конец.

Вам это покажется пустяком, однако это стихотворение принесло мне облегчение. Я высрал его.

Дивина:

- Постоянно повторяя себе, что я не существую, я смиряюсь, когда вижу, что люди больше не обращают на меня внимания.

Если Миньон растерял связи из-за своих предательств, то Дивина, наоборот, увеличила их число. В ее блокноте, знаменитом своей странностью, где каждая вторая страница была исчеркана хаотическими карандашными завитками, интриговавшими Миньона до тех пор, пока она не призналась, что эти страницы служили ей в 'кокаиновые' дни для записи счетов, долгов и свиданий, мы читаем имена трех Мимоз (династия Мимоз царствовала на Монмартре со времени триумфов Мимозы Великой, шуршалочки высокого полета), Королевы-Орианы, Первого Причастия, Утиного Клюва, Сони, Клеретты, Толстушки, Баронессы, Румынской Королевы (почему ее звали Румынской Королевой? Однажды нам сказали, что она будто бы любила короля, тайно любила короля Румынии за его цыганскую внешность, которую придавали ему его черная шевелюра и усы. Что Г будто бы совокупляясь с самцом, представляющим десять миллионов самцов, она чувствовала, как в нее втекает сперма десяти миллионов мужчин, тогда как один член, как мачта, возносил ее в самый центр пылающих солнц), Сульфурозы, Моники, Лео. По ночам они часто ходили в маленькие тесные бары, в атмосфере которых не было веселой непринужденности самых двусмысленных вечеринок. В ужасе, который рождает в нас изящнейшая греза, они любили там друг друга. Нашу любовь отличает какая-то грустная веселость, и, хотя в ней больше рассудочности, чем в любви воскресных влюбленных на берегу, наш рассудок притягивает несчастье. Смех здесь рождается из драмы. Это крик боли. В одном из этих баров: как и всегда по вечерам, у Дивины на голове небольшая корона (как у баронессы) с поддельным жемчугом. Она похожа на венценосного геральдического орла, на шее которого из-под пера его боа проступают сухожилия. Напротив нее Миньон. Вокруг, за другими cтоликами, Мимозы, Антинея, Первое Причастие. 0ни беседуют об отсутствующих подружках. Входит Юдит и до земли склоняется перед Дивиной:

- Добрый день, мадам!

- Дура! - вопит Дивина.

- Die Puppe hat gesprochen [36], - говорит молодой немец.

Дивина разражается хохотом. Жемчужная корона падает на землю и разбивается. Следуют соболезнования, которым злорадство придает богатство интонаций: 'Дивина развенчана!.. Великая-Поверженная!.. Бедная Изгнанница!..'. Жемчужинки катятся в опилки, которыми усеян пол, и становятся похожими на дешевые стеклянные бусинки - такие уличные торговцы продают детям - а те, в свою очередь, похожи на бусинки, которые мы изо дня в день нанизываем на километры латунной нити, после чего в других камерах из них сплетают погребальные венки - подобные тем, что устилали кладбище моего детства - заржавленные, разбитые, распыляемые ветрами и дождями, но сохранившие на конце легкой почерневшей латунной проволоки розового фарфорового ангелочка с голубыми крыльями. Все педики в кабачке внезапно преклоняют колени. Возвышаются только мужчины. Вдруг Дивина разражается каскадом пронзительного смеха. Все навостряют уши: это ее сигнал. Из раскрытого рта она выдергивает вставную челюсть, водружает ее себе на череп и, с запавшими губами, взволнованно, но победоносно, восклицает изменившимся голосом:

- Черт подери, господа, все-таки я буду королевой!

Когда я сказал, что Дивина была создана из чистой воды, я должен был уточнить, что она была высечена из слез. Но красота ее первого жеста померкла в сравнении с величием, которое ей потребовалось, чтобы сделать следующий: вытащить мост из волос, вернуть его в рот и там закрепить.

Эта пародия на королевское коронование не была для нее пустяком. Когда она жила с Эрнестиной в доме с шиферной крышей:

Знатное происхождение чарует. Самый рьяный приверженец равенства, даже если он не желает с этим смириться, чувствует это и покоряется. В отношении знатности возможны две манеры поведения: уничиженность или надменность; обе являются недвусмысленным признанием ее власти. Титулы священны. Священное окружает и порабощает нас. Оно подчиняет одну плоть другой. Церковь священна. Ее неторопливые ритуалы, отягченные золотом, подобно испанским галионам, исполненные древнего смысла, далекого от духовности, придают ей такое же могущество на земле, какое имеют красота и знатность. Легкотелый Кюлафруа, не способный ускользнуть от этой власти, сладострастно отдавался ей, как он отдавался бы Искусству, если бы знал его. У знатности необычные утяжеленные имена, как у змей (такие же сложные, как имена утраченных древних божеств), странные, как знаки, гербы или почитаемые животные, тотемы древних фамилий, воинственные кличи, титулы, меха, эмали, - гербы, которые скрепляли их владельцев узами тайны, как печать скрепляет пергамент, рукопись, эпитафию, могилу. Она очаровывала ребенка. Ее кортеж сквозь годы -неразличимый и вместе с тем явный, и сущий - суровых воинов, конечным воплощением которых, то есть ими самими, он себя считал - кортеж, смыслом существования которого было единственно достижение этого результата: бледный ребенок, пленник убогой деревушки, - вызывал в нем больше волнения, чем этот зримый кортеж, состоящий из загорелых воинов, во главе которых он будто бы стоял. Однако он знатен не был. Никто в этом селении знатен не был, во всяком случае, ни на ком не было отпечатка знатности. Но однажды среди чердачного хлама он обнаружил старую историю Капфига. Среди тысячи упоминавшихся в ней имен рыцарей и

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату